– Всегда?
– Всегда. Смертность сто процентов.
– Черт возьми, Камагуэй… Сколько осталось?
– На момент постановки диагноза – максимум пятьдесят шесть, минимум тридцать два часа, Нуит. В среднем сорок восемь.
И вышел Камагуэй на террасу, залитую солнцем и овеянную морским ветром, криками птиц и шумом океана, и нажал он на серебряный переключатель с надписью «Слив и промывка системы» на боковой стороне резервуара Иисуса.
– Я любил ее, Нуит, и я убил ее. Но не раньше, чем она убила меня.
Пришла полная тьма. Грозовой фронт представлял собой линзу из черных облаков, обращенную к сияющему городу. В синем свете уличного кинотеатра Камагуэй изучил левую ладонь. От кровавой раны остался всего лишь длинный сморщенный рубец.
– Восстанавливается. Дело зашло дальше, чем я думал.
– Ты в некровиле, chico; смерть – это жизнь, жизнь – это смерть, свет – это тьма, тьма – это свет. Здесь может случиться все, что угодно. – Нуит поманила его с кровати в темно-синюю ночь. – Давай, чувак. Неважно, что творится у тебя внутри в биологическом смысле, ты заплатил пять тысяч баксов за ночь моих услуг. Итак, я сыграю Вергилия, а ты будешь Данте, и, возможно, за одну ночь я смогу в достаточной степени показать тебе жизнь, чтобы ты подготовился к смерти. Я все еще твой галлоглас, я обязана тебе своим существованием. Иди сюда.
Он подчинился. Улицы тряслись от грома; небесные боги бормотали над горами Санта-Моника.
– Один анатозавр, два анатозавра, – считала Нуит, пока они спускались в лифте к распустившимся ночным цветам в саду на крыше. – Четыре анатозавра, пять анатозавров. Это еще не конец. У нас есть время.
Попугаи сорвались с насестов, хлопая крыльями и хрипло вопя. По небу ползли серебристо-голубые тучи.
– Один анатозавр, два анатозавра, – крикнула им Нуит. – Давай, засранец, считай! – Гром прогремел ближе, и воздух содрогнулся. – Вот! Нормально. – Она провела ногтем большого пальца по шву и ловко выскользнула из кружевного комбинезона. – Раздевайся, ничего не получится, пока ты не разденешься. Поторопись, у нас не так много времени.
– Нуит, мы же не собираемся; я не могу…
– Нет, ничего подобного. Давай, чувак.
Дьявольская раздвоенная молния ударила куда-то между ветряных турбин на вершине хребта, нарастающий раскат грома прозвучал всего через два анатозавра. Ослепленный, ошеломленный, не понимая, почему он должен делать то, что делает, Камагуэй снял сетчатую рубашку, выскользнул из смартштанов. Нуит потянула его вниз, чтобы он лег рядом с ней на раздавленные маковые стебли.
– Всю свою жизнь я боялась гроз – это странное предчувствие смерти, понимаешь? – пока Джон Ублюдок не поделился со мной секретом на пляже в Канаде. Если гроза кричит, ты кричи в ответ. Если она кричит о смерти, кричи о жизни. Если ты чего-то боишься, если гроза пробуждает что-то темное в скорченной, крысиной части твоего мозга – крикни ей об этом.
Молния, раскаленная и синяя, пронеслась между небом и землей; миг растянулся до вечности. Контуры тела Нуит, каждый лист, безвольно обмякший в густом воздухе, хаотичный пейзаж города ангелов – все было озарено ультрафиолетом.
– Кричи! – рявкнула Нуит. – Что чувствуешь, чего боишься, все твои надежды и страхи, желания и стремления – кричи о них, Камагуэй, кричи!
Апокалиптический гром вынудил ее умолкнуть, Нуит запрокинула голову и завыла: это было проявление дерзости, великое «Я Есмь» бытия. У Камагуэя в горле застрял комок эмоций, он хотел последовать примеру Нуит. Кто «он»? Семьдесят килограммов белка, нагой, хрупкий, всецело зависящий от милосердия Громовой Птицы, которая распростерла темные крылья над городом. Он не смог излить свое нутро. Эхо в каньонах стихло. Нуит склонилась над ним и взяла его лицо в ладони.
– Сколько тебе, двадцать шесть, двадцать семь? Ты молод, ты красив, ты умрешь. Сорок восемь часов. Ни апелляции, ни пересмотра дела. Тебя обманом вычеркнули из жизни еще до того, как у тебя появилась возможность должным образом ее оценить. Как это ощущается? Ну же, Камагуэй, ты не хочешь умирать, но ты должен. Что ты чувствуешь? Каким ты себя чувствуешь?
– Сердитым, – сказал он, – обиженным…
– Да ну на хрен, Камагуэй, не лги Нуит. Выкрикни свои мысли, парень, они там, я их слышу, я вижу, как птенца в яйце. Пусть он полетит, малыш, крикни об этом, освободи его. Как ты себя чувствуешь? Каким ты себя чувствуешь?
С его кожи струился пот, теплый насыщенный электромагнетизмом воздух как будто давил на него. Камагуэй не мог говорить. Не мог дышать. Небо осветилось, силуэт Нуит склонился над ним на фоне космического серебристого экрана. Где-то совсем близко оглушительно загрохотало; гром стал его личным апокалипсисом. Гроза была прямо над ними. Первобытный ужас охватил Камагуэя; панцирь, сковывающий его душу, треснул и разлетелся на части.
– Нет! – взревел он в небо. – Нет! Нет! Нет! Нет! Нет!
Слова превратились в бессмысленный рев, который смешался с более мощным ревом грозы; голос стал каналом, по которому вся боль, страх, ярость, замешательство, сомнения и ужас перетекли в стихию, чтобы раствориться и уйти в землю в спазмах электричества среди бульваров Мертвого города.
Камагуэй лежал, тяжело дыша, под быстрыми черными тучами. Гроза высилась над ним. Он чувствовал себя сияющим, наполненным светом. Мышцы туго сжались, затем расслабились. Он ощутил, как в вышине пролетели темные бьющиеся крылья.
Капля дождя упала ему на лицо. Еще одна на живот. Две. Двадцать. Летний дождь забарабанил по листьям сада на крыше.
– Что сказал гром, Камагуэй? – Капли дождя оседали, как роса, на коже Нуит, чувственно скользили по долинам ее тела. – Не бывает так, чтобы у тебя что-то забрали и ничего не дали взамен. Так сказал Джон Ублюдок. Единственный раз, когда он мне не солгал. Что дал тебе гром?
Камагуэй обратился внутрь себя и мгновенно нашел то, что искал.
– Скорбь, – сказал он и почувствовал, что слово течет откуда-то из глубин, словно вода из погребенного источника. – О моей жизни. Обо мне. О полной, абсолютной несправедливости случившегося.
Он едва сумел договорить. Нуит обняла его, и небо разверзлось. Ливень. Дождь хлестал прильнувшие друг к другу, обнаженные тела. Прижавшись в позе зародыша к груди мертвой женщины, Камагуэй плакал солеными слезами, которые сдерживал столько лет.
Первую жертву они догнали на заброшенной съемочной площадке в окрестностях Парамаунт-Сити. Это была девушка лет шестнадцати со столетними глазами, с хитроумной смарткожей, сливающейся с фоном – но кожа оказалась недостаточно хитрой, чтобы ее спасти.
Они выследили ее с помощью феромонов, следуя по тем же изысканным химическим следам в воздухе, которые вели бабочку сатурнию луну через десятки километров к сексу и смерти. Они отыскали ее в лабиринте подсобных дорог между съемочными павильонами, и она застыла в свете фар, ее кожа была в точности того же цвета, что ночь и бетон, а глаза казались двумя блестящими озерами. Это были глаза загнанного в угол зверя. При свете тысячи пусковых лазеров они поймали ее в ловушку между высокими пожарными лестницами, приперли к десятиметровому сетчатому забору с верхом из колючей ленты. Припав к земле, как кошка, девушка издала бессловесный вопль преследуемой жертвы и попыталась вскарабкаться по металлической сетке.
Обнаженная голубоватая сталь блеснула в неоновом свете. Охотники были полны сил, жертва вымоталась после бега. Ананси и Дуарте в два прыжка ее догнали и аккуратно подрезали поджилки. Она закричала – вопль боли не похож ни на какой другой человеческий крик. Кровь заструилась по прекрасной коже с рисунком из шестиугольников, но она все равно продолжала цепляться за сетку и выть, обратив лицо к недостижимым звездам, обмотанным колючей лентой.
Чтобы заставить ее спуститься, они сломали ей пальцы. Стоять она не могла, поэтому мучители ее держали. Девушка замолкла и не сопротивлялась. Ее глаза потускнели, взгляд расфокусировался; это была предсмертная апатия животного, которое понимает, что ему остались считаные секунды. Игра света на лезвии клинка Миклантекутли ее заворожила.