Литмир - Электронная Библиотека

«На героические дела греческого воина подвигает,» — комментирует Китто, — «не чувство долга в том смысле, в каком мы его понимаем: долг по отношению к другим — это, скорее, долг по отношению к самому себе. Он стремится к тому, что мы переводим как «добродетель», но по-гречески звучит как aret, «совершенство»… мы еще много будем говорить об arete. Оно проходит через всю жизнь греков.»

Вот, думает Федр, определение Качества, которое существовало за тысячу лет до того, как диалектики только помыслили заключить его в слова-ловушки. Любой, кто не может понять этого значения без логических definiens, definendum и differentia, — либо лжет, либо настолько утратил всякую связь с обычной частью человечества, что вообще не достоин никакого ответа. Федр тоже очарован описанием мотива «долга по отношению к самому себе» — это почти точный перевод санскритского слова дхарма, о котором иногда говорят как об «Одном» индусов. Могут ли «дхарма» индусов и «добродетель» греков быть одним и тем же?

Тогда Федр испытывает желание прочесть этот абзац снова, читает и тогда… что это?!.. «К тому, что мы переводим как «добродетель», но по-гречески звучит как "совершенство".»

Удар молнии?

Качество! Добродетель? Дхарма! Вот чему учили софисты! Не этическому релятивизму. Не пуританской «добродетели». Но arete. Совершенству. Дхарме! До Церкви Разума. До субстанций. До формы. До разума и материи. До самой диалектики. Качество было абсолютным. Те первые учителя Западного мира учили Качеству, и средством для этого они избрали риторику. Он все время все делал правильно.

Дождь приостановился, и мы смогли увидеть горизонт — четкую линию, разделяющую светло-серое небо и темно-серую воду.

У Китто еще было что сказать об этом arete древних греков. «Когда мы встречаем arete у Платона,» — говорил он, — «мы переводим его как «добродетель» и, следовательно, пропускаем всю его прелесть. «Добродетель», по крайней мере, в современном английском, — слово, почти полностью относящееся к морали; с другой стороны, arete используется неопределенно во всех категориях и просто означает совершенство.»

Таким образом, герой «Одиссеи» — великий воин, лукавый интриган, всегда готовый оратор, человек мужественного сердца и обширных познаний, который знает, что без лишних жалоб он должен вытерпеть то, что посылают ему боги; он может и строить, и управлять судном, может пропахать борозду так же прямо, как любой, может победить молодого хвастуна в метании дисков, вызвать феакийского юношу на кулачный поединок, борьбу или бег, освежевать, разделать и поджарить быка и растрогаться до слез песней. Фактически, он — превосходный мастер на все руки; у него превосходное arete.

Аret подразумевает уважение к цельности и единости жизни и последовательную нелюбовь к специализации. Оно подразумевает презрение к эффективности — или, скорее, гораздо более высокое понятие об эффективности, которая существует не в одном отделении жизни, а в самой жизни.

Федр вспомнил строчку из Торо: «Ты никогда не обретешь чего-то кроме того, что теряешь». Теперь он начал впервые осознавать невероятное величие того, что человек утратил, когда обрел силу понимать и управлять миром в понятиях диалектических истин. Человек строил империи научных способностей, чтобы манипулировать явлениями природы и превращать их в гигантские проявления собственных мечтаний о власти и богатстве, — но на это променял империю понимания равных масштабов: понимания того, что означает быть частью мира, а не его врагом.

Просто разглядывая линию горизонта, можно достичь какого-то спокойствия духа. Линия геометра… совершенно плоская, постоянная и известная. Возможно, эта линия впервые дала Эвклиду понимание линейности; линия отсчета, от которой развивались первоначальные вычисления первых астрономов, наносивших звезды на карту.

Федр знал с той же самой математической уверенностью, которую чувствовал Пуанкаре, когда решал Фуксианские уравнения, что это греческое arete было той самой недостающей частью, завершавшей узор, но теперь читал дальше для полноты ощущения.

Нимбы над головами Платона и Сократа исчезли. Он видит, что они последовательно делают то, в чем обвиняют софистов: используют эмоционально убедительный язык с конечной целью заставить слабый аргумент — защиту диалектики — звучать сильно. Мы больше всего осуждаем в других то, думал он, чего больше всего боимся в себе.

Но почему? — задавался вопросом Федр. Зачем уничтожать arete? И не успел он задать вопрос, как ответ сам пришел к нему. Платон не пытался уничтожить arete. Он инкапсулировал его; делал из него постоянную, закрепленную Идею; обращал его в жесткую, неподвижную Бессмертную Истину. Он сделал arete Хорошим, высшей формой, высшей Идеей всего. Оно подчинилось только самой Истине в синтезе всего, что произошло раньше.

Вот почему то Качество, к которому Федр пришел в классе, казалось столь близким Хорошему Платона. Хорошее Платона было взято от риторов. Федр искал, но не мог найти предшествовавших космологов, говоривших о Хорошем. Это шло от софистов. Разница заключалась в том, что Хорошее Платона было закрепленной, вечной и недвижимой идеей, в то время как для риторов оно вовсе не являлось Идеей. Хорошее не было формой реальности. Оно было самой реальностью, вечно изменяющейся, не познаваемой окончательно никаким закрепленным жестким способом.

Почему Платон это сделал? Федр рассматривал философию Платона как результат двух синтезов.

Первый синтез пытался разрешить различия между последователями Гераклита и Парменида. Обе космологические школы утверждали Бессмертную Истину. Для того, чтобы выиграть битву за истину, в которой arete играет подчиненную роль, битву против своих врагов, которые будут обучать arete, в котором истина играет подчиненную роль, Платон должен сначала разрешить внутренний конфликт между верующими в Истину. Для этого он говорит, что Бессмертная Истина — не просто изменение, как считали последователи Гераклита. Не просто сущность без изменений, как считали последователи Парменида. Обе эти Бессмертные Истины сосуществуют как неизменные Идеи и изменчивая Наружность. Вот почему Платон находит нужным отделять, например, «лошадность» от «лошади» и говорить, что лошадность реальна, закреплена, истинна и неподвижна, в то время как лошадь — простое, незначительное, преходящее явление. Лошадность — Идея. Лошадь, которую можно видеть, — собрание меняющихся Наружностей, лошадь, которая может проистекать, двигаться там, где ей захочется и даже умереть на этом самом месте, не потревожив лошадности — Бессмертного Принципа, который может длиться вечно вслед за Богами старины.

Второй синтез Платона — включение arete софистов в эту дихотомию Идей и Наружностей. Он помещает его на самое почетное место, подчиненное только самой Истине и методу, которым к Истине приходят, диалектике. Но в этой попытке объединить Хорошее и Истинное путем превращения Хорошего в высочайшую Идею всего Платон, тем не менее, узурпирует место arete и возводит на него диалектически определенную истину. Поскольку Хорошее содержалось как диалектическая идея, для другого философа не составит труда прийти и продемонстрировать диалектическими методами, что arete, Хорошее, может быть более выгодно смещено на более низкую позицию в «истинном» порядке вещей, более совместимом со внутренней деятельностью диалектики. Такой философ не заставил себя долго ждать. Его имя было Аристотель.

Аристотель чувствовал, что смертная лошадь Наружности, которая ест траву, возит людей и производит на свет маленьких лошадей, заслуживает гораздо больше внимания, нежели ей уделял Платон. Он говорил, что лошадь — не просто наружность. Наружности приникают к чему-то более независимому от них, к чему-то более неизменяемому — напримет, к Идеям. Это «что-то», к чему приникают Наружности, он назвал «субстанцией». И именно в этот момент — а не до него — родилось наше современное научное понимание реальности.

90
{"b":"859122","o":1}