…Осень сладко пахнет зрелыми ягодами помидоров. Накупишь их, бывало, разложишь на газетке понавдоль стены коридора… Соседи по коммунальной квартире жмутся к середине прохода, дабы не подавить, но не ропщут. Им и самим люб сей аромат. Вспоминается дом в деревне, бабушка, пол в горнице, усыпанный такими же ягодами, вялое зудение мух, что рвутся по-цыгански в комнаты и подают голос откуда-то с потолка, стоит только затопить печь…
Но что про осень человеческой судьбы… Чем пахнет она? Солью слёз? Горечью разочарований? Банальностями? Всяк по-разному, по-иному, по-своему…
То было на краю Москвы. В одном из тех мест, где рыхлый мякиш деревенской жизни зачерствел однажды, и на месте многих домов появились немногие бараки, которые после тоже снесли бульдозером и вырыли котлованы для домов повыше. Во дворах таких домов редкий сосед знается с соседом, и знает об его существовании лишь по переполоху пятничной ругани промежду супругами, что не утаила ещё ни одна стена.
Улитка
Трамвай улитки скользил по мокрым от росы рельсам травы. Неторопливый его ход из лета в осень давал случай понять всё про минувший обычай, что идёт в пару с благодатной порой, чей самый холод не сравнится с теплом зимы или даже осени.
Оставшееся в прошлом лето было слезливым, вздорным, неприступным. Лес таился под серой вуалью комаров, да не положенный ему срок, а до ясных намёков осени, что не стесняясь в выражениях гнала от себя любые сравнения с прочими временами года. Осень желала иметь подле лишь подобающее ей по чину. И представать точно так, — бледный лик прозрачных небес, девичьи штопанные не раз одежды…
Редкие яркие дни само собой и имелись в виду, и прощались, и приветствовались, но токмо подготовленные прежней скромностью. Как торжество, как заслуженный дар.
И тогда уж стряхивалась пыль с золотой парчи нарядов. Добытые из сундуков, заметно слежавшиеся, они были, тем не менее, той красы, что не испортит ни время, ни увядание, ни прореха.
Рубиновые венки хмеля, малахитовые гроздья винограда, калиновые, ровно коралловые бусы, и россыпи аквамаринов с жемчугами… Богато, однако. Глаз не отвесть.
Но только привыкнет взгляд к эдакому великолепию, как следующее же утро оказывалось занавешено дерюгой мглы. И словно не было того давешнего сияния, а пристыженное осенью, голубоглазое небо поменяло свой цвет на невзрачный, угадывающийся едва серый.
И хотя шепчет осень в оправдание себе, набившее оскомину: «Делу — время…», ты сердишься и ищешь радости, невзирая на то.
Трамвай улитки скользит по мокрым от росы рельсам травы. И нет ему дела ни до сумрака, ни до красот. Близорука улитка. Ей бы добраться до зимней квартиры, а больше и не надо ничего.
Сердечная склонность
— Мил человек, скажи, будь ласков, где тут москательная лавка.
Я сделал вид, что не расслышал вопроса, сделал пару шагов и устыдился. Как я могу? Какое имею право обижать человека? Мне не по нраву его небогатый вид и ссадина над губой. Но он явно старался привести себя в божеский вид, расчесав на пробор нестриженые волосья, а из-за пазухи у него выглядывает букет синих полевых цветов, и он явно предназначен той распаренной от мытья полов тётке, что, подоткнув подол, заправляла там порядком. Одно плохо, не далее, как пять минут тому назад, когда я проходил мимо, она лишь по воле случая не облила меня помойной водой, что с размаху слила прямо с порога.
А тут, как на грех, этот мужичок… Видать не на него я взъелся. Как завещал Дюма-отец, ищите женщину? Видимо, так и есть.
Моё самобичевание было прервано самым приятным образом.
— Господин хороший! — Расслышал я обращённые ко мне слова. — Вы уж на меня не серчайте. Я, часом, вас не обрызгала?
— Да нет, обошлось.
— Мужа ожидала, себя не помнила которую неделю. Думала, опять запил, а он на неприятность нарвался, в столице-то. Голову ему там расшиб извозчик. Насилу в ум вошёл. В больнице.
— И где ж тебя лечили, любезный? — Обратился я к мужику.
— В Голицинской. — Важно ответил тот и победителем глянул на властную, но явно любящую его супругу, что стыдливо прижимала к груди букет васильков.
Откланявшись, я отправился изнурять собственную праздность, а воссоединившаяся наконец чета, судя по всему, к себе на квартиру. Им очевидно наскучило находится вдали друг от друга. Ведь не каждый может разделить с тобой горе, а радость — захочет не всякий. Только тот, в котором ты угадал эту склонность. Как её называют? Вроде сердечной? Кажется, именно так.
Горизонт судьбы
Льдинка луны тает в пруду. Если долго глядеть на неё, то кажется, совсем уже стала водой. Сощуришься для увериться чтоб, ан нет, — моргнёт волна и окажется невредим сглаженный голыш льда. Упрям, упорен, невозмутим… Вечен.
Трава редко бывает сама по себе, но чаще под бременем росы, и склоняется в сторону, что указует та большую часть дня. В краткий срок, на который солнце с ветром избавляет от её высокомерной воли, травинки буйствуют и растут наперекор пробора тропинок. До закатного только часу, а дольше — ни-ни.
Плотный платок тумана, в который кутает плечи рассвет, бережёт день от сквозняков и простуды, а шёлковый плат тумана на закате, — так только, для форсу, как паутинка чулок и голошейкой при шубе в мороз.
На ткацком станке горизонта солнце плетёт невесомое полотно дымки. Ткань тоньше вздоха, но очевиднее предположения.
Густое от облаков, низкое небо, чудится надвинутым до бровей кепи, из-под которого выбиваются жидковатые уже, но покуда лишённые нездоровой жёлтой седины кудри дубравы. Лишь щетина сосняка даёт надежду на то, что не всё так грустно, как кажется на первый взгляд.
И будет ещё празднично сиять солнце у воды, и льняные пряди рассвета покажутся яркими чересчур, и сбудутся выпестованные воображением надежды на лучшее, что отчего-то всегда маячит где-то, за одним из туманов, — выдуманных или тех, что в самом деле застят горизонт судьбы.
Надежда и надежды
Человеку редкой стойкости, цирковой до мозоли на затылке,
воздушной гимнастке
Надежде Провоторовой
Ланта
— Осень подбросила золотой червонец листа под дверь…
— На крыльцо?
— Да.
— Чтобы зачем?
— Потомучто!
Вот это твоё задорное «потомучто!», не разделённое пространством для возможности обдумать ответ, я вспоминаю еже…
— Ежегодно?
— Ежеминутно! Оно полно надежд, это словечко. Упований на то, что всё будет, и это «всё» окажется непременно добрым, хорошим, уютным… Как твой взгляд в никуда в минуты страданий и боли… Как мне хотелось обнять тебя тогда, до хруста, дабы раздавить то, что снедает и не даёт жить дальше.
Мы редко видимся. Реже, чем хочется. Не так часто, как могли бы. Бесшабашность и наивность, неискушённость юности, что позволяла быть вместе вне обстоятельств реальных или поджидающих на каждом шагу искушений и сторонних лукавств, истощилась. А по нашей вине или по причине извне… Какая разница.
Знаешь, Надежда, я скучаю по тому мигу, когда мы одновременно, не сговариваясь, огляделись по сторонам и поклонились узким, мягким из-за ковра ступеням музея. Не из почтительности или благоговения. Просто сильно болела спина…
Я тоскую по тебе, Надежда, и по нашим общим надеждам, которые, увы, так и не сбылись.
Осеннее
Осень вдумчиво и неспешно прибирала округу, приготовляя её ко сну. Неслышной поступью ступала она по зелёным тротуарам, шёпотом, не допускающим перечить, приказывала ветру, — где и чем замостить, что оставить так, как есть, на откуп зиме.
По обыкновению всякого благоразумного, осторожного и умудрённого опытом, коих часто кличут с некоторой долей зависти и досады «себе на уме», ибо не каждому дано, осень распоряжалась так, как умела она одна, и лишь тем, что знала. А за большее не бралась.