Есть.
Во дворе школы, на скамеечке под одиноким мессинским кипарисом сидел старший ланиста Харон. Невидящим взглядом он уставился себе под ноги, и тонкий прутик в руке его все вычерчивал один и тот же зигзаг между подошвами сандалий Харона. Жесткие, совершенно седые волосы ланисты резко контрастировали с взлохмаченными черными бровями. Я не входил в каркас Харона, но был знаком с ним вот уже сорок… нет, сорок два года. Капля в протухшем море моей жизни… А до того я знал его отца. Это я на XXXIII Играх Равноденствия убил ланисту Лисиппа, отца ланисты Харона. И Харон со дня совершеннолетия был вечно признателен мне за это, хотя знал о случившемся лишь от бесов и матери – слишком мал он был, слишком…
Профессия ланист передавалась по наследству, секреты владения фамильным оружием хранились в строжайшей тайне, открываясь лишь детям по мужской линии, ну и «своим» бесам – и не зря ланист звали Заявившими о Праве. Каждый из Отцов казарм набирал группу, или, как говорили сами ланисты, «каркас», из девяти-тринадцати гладиаторов (обязательный нечет), и начиналось ежедневное изнурительное учение. В каркас поступали либо новоприсланные бесы – «почки», либо освистанные публикой – «пищики».
Мы, «ветки» и «листья», в регулярных уроках уже не нуждались и комплектовались в особые бенефисные подразделения, но некоторые из нас оставались у полюбившегося ланисты в подмастерьях, или начинали от сосущей тоски гулять из каркаса в каркас, или даже пытались сменить школу. А потом наступал срок очередных Игр. И ланиста выходил в круг трибун со своими питомцами.
Он поворачивался лицом к закрытым ложам, кланялся гербовой ширме Верховного Архонта… В следующее мгновение Заявивший о Праве брался за оружие – единственный смертный в бессмертном каркасе.
Единственный свободный среди рабов.
Он искал ученика, превзошедшего учителя, и если такой находился, то ланиста оставался на загустевшем песке, а у школьного алтаря ставили новый жертвенный камень, и гордая душа Реализовавшего Право на смерть уходила в синюю пустоту, уходила, не оборачиваясь, и плащ чести бился за плечами… Его ждала почетная скамья за столом предков. Нет, ты не был трусливой собакой, львом ты был среди яростных львов…
Я до сих пор помню тело Лисиппа, вольно раскинувшееся мощное тело с трезубцем под левым соском. Он сам подарил мне древний кованый трезубец с полустершимся клеймом, он учил меня держать его в руках, он верил мне… После я хотел вернуть трезубец матери Харона, еще позднее я силой всунул его в руки юного Харона, но он поцеловал древко и вернул мне отцовское наследство с ритуальным поклоном. Больше я никогда не прикасался к трезубцу ланисты Лисиппа и всегда жег бумажные деньги на его камне в годовщину памятных Игр.
Я знал, что многие бесы, видя это, недоуменно пожимают плечами, но последние годы меня мало интересовало мнение окружающих. Оно потеряло значение с момента удара, вызвавшего улыбку Лисиппа и кровавую пену на его улыбающихся губах.
Я завидовал ему. Я завидовал чужой свободе.
К тому же с этого дня у меня начались припадки. Первый приступ вцепился в мое измученное боем сознание прямо у выхода с арены, и бесы готовящегося каркаса долго хвастались потом, сколько усилий потребовалось им для скручивания юродивого Марцелла. Нет, не Марцелла… Как же меня звали тогда? Впрочем, какая разница… В общем, бился я в падучей, как укушенный семиножкой, в рот мой совали кучу предметов, не давая откусить язык. А потом все внезапно прошло – и я сел, ошалело глядя на потные лица окружающих.
Инцидент списали на жару и мои тесные отношения с Лисиппом. А я все вспоминал острый запах канифоли в коробке у занавеса, от которого в моем мозгу и встала черная волна, несущая в гулком ревущем водовороте лица, имена и события. Позже я научился предвидеть приход болезни, прятаться от назойливых глаз и длинных языков; прятаться и молчать.
Я никогда не рассказывал им, где был я и что видел, пока они держали кричащее выгибающееся тело. Я и себе никогда не позволял задумываться над этим. Усталость, канифоль и сухой несмолкающий шелест, возникавший у меня в голове, словно тысячи змей или осенние листья под ветром…
Я просто знал – это те, которые Я. Это они. И уходил от ответа.
– …Привет, Харр! – сказал я, усаживаясь рядом.
– Привет, – не поднимая головы, кивнул он.
Я знал, что могу называть Харона уменьшительным, домашним именем, но сегодня это прозвучало донельзя некстати.
– Мне скучно, бес, – хмуро бросил Харон, ломая свой прутик. – Скоро Игры, а мой каркас не способен даже сорвать свист с галерки. Я никудышный ланиста. Ноздри глупого Харона забиты песком арены, и им никогда не вдохнуть чистого воздуха Ухода.
Я улыбнулся про себя. Никогда… Что смыслишь ты в этом, свободный человек? Ветер взъерошил плотную крону кипариса, и я с наслаждением глотнул ненадежную прохладу.
– Не болтай ерунду…
Я тронул плечо ланисты, и он машинально повернулся ко мне – словно осенний лист незаметно спустился на задумавшегося человека, и человек не может понять – было прикосновение или нет.
– Не болтай ерунду. Ты прекрасный ланиста. Лучший из… из ныне живущих. И ты не виноват в бездарности своих «пищиков». Набери новый каркас. А этих…
– А этих отправь на рудники, – тихо сказал он, избегая встречаться со мной глазами. – Это не твой совет, Марцелл. Это скользкая жалость прошипела чужим голосом. Человек с твоим именем не должен давать таких советов.
Меня звали Марцелл. Вернее, так раньше звали одного рыжего веснушчатого беса, который так умел поднимать настроение в казармах, что даже Кастор, самый старый из нас, вечно сонный и просыпавшийся лишь перед выходом на арену, – даже замшелый Кастор улыбался, попадая под Марцеллово обаяние.
Мы делили с ним комнату, и только я знал, что веселый Марцелл стал пропадать по ночам и приходить пьяным, я протаскивал его через окно в спящие казармы… а потом он исчез.
Он исчез во время дежурства Харона – тогда еще совсем молодого и незнакомого с хандрой. Они долго говорили в темном коридоре, после я услышал крик Марцелла и топот ног. Он не появился на следующий день, он не появился через месяц, и тогда на утренней поверке я вышел из строя и сказал Претору школ Западного округа:
– Меня зовут Марцелл. С сегодняшнего дня. Разрешите встать в строй?
И встал в строй, не дожидаясь разрешения. Поправляя сползший пояс, я поймал на себе взгляд Претора и другой, недоверчиво-нервный взгляд Харона, и понял, что шагнул в недозволенное. Как давно был тот день… Как недавно он был.
(Был. Быть. Буду. Дурацкое слово. Быть или не быть… А если нет выбора?!)
…Мы помолчали. Ветер осторожно ходил по двору, огибая нашу скамейку, ветер хотел вступить в беседу, но все не решался; и тишина отпугивала робкий осенний ветер.
Не нужно, Харон, молчал я, всякое бывает… Оступись – случайно, поступись – хоть чем-то, никто не заметит, не поймет, они слепы, и лишь завизжат, когда жало изящно впишется в счастливое тело, выпуская тебя на волю…
Спасибо, бес, молчал Харон, я люблю тебя, лучший убийца из созданных отцом моим… Спроси у учителя своего – пошел бы он на такой путь, продал бы звон имени за купленный ложью Уход?.. Спроси, бес…
Хочешь, молчал я, я выйду на арену в твоем каркасе, хочешь? – ты же знаешь, что я могу…
Да, молчал он, ты можешь… Я – не могу. Пойми, бес… прости, бес… пойми…
Я поднялся и направился к выходу со двора. На ноге слабо звякнули узкие медные обручи – в случае необходимости ими можно будет расплатиться в городе. У самых ворот меня догнала фраза, брошенная вслед Хароном:
– Тебя искал Пустотник. Не наш. Чужой. Среди тех, кто поставляет бойцов в школы Западного округа, его лицо никогда не появлялось.
– Никогда? – безучастно переспросил я.
– Никогда на моей памяти, – поправился Харон. – Я сказал, что ты на арене.
– Хорошо, – ответил я и вышел на пропыленную улицу. Беспокойство прошмыгнуло в собачий лаз под забором и, озираясь, затрусило за мной.