Да, исчезнут страх, ужас, смерть, крысы, вши! Мы обретем все радости жизни. Без карточек.
А разве может так быть — без карточек?
Мы выросли и стали взрослыми при карточках. Мы к ним привыкли. Как будто они существуют с самого сотворения мира. Или нет, нет. Их принес только наш век — век карточек. Жизнь по карточкам, любовь по карточкам, время по карточкам, воздух по карточкам, ласки, мысли, смех — все выдается строго по карточкам. Талон на поцелуй, талон на улыбку, талон на объятие…
«Чтобы быть счастливым, не вмешивайся в драки. Избегай их и обрети самого себя».
Болтовня! Пустословие!
— Еще несколько недель, Михай.
— Хоть бы сбылось, Албу.
Дома мама говорит мне, что Ирина ушла. Оставила записку. Я прикрываюсь простыней и в свете фонарика читаю: «Не ищите меня!» Это все: «Не ищите меня!»
Лениво поднимается луна. Ночной аромат земли и молодой листвы борется со зловонием смерти и побеждает его. Только мамино лицо, освещенное луной, кажется мертвым. Я обнимаю ее ноги, кладу голову ей на колени и прошу:
— Расскажи мне сказку, мама.
Ее руки перебирают мои волосы, а на затылок падает холодная слеза.
Когда я почувствовал, что она уснула, я тихо прокрался сквозь щель в заборе. Луна опускается все ниже, а ребята ждут меня.
— Леспеде Георге!
— Здесь.
Крысы убежали. Их столовая сгорела. Оружие взлетело в воздух. Люди говорят, что теперь у власти человек. Но смерть еще не отвела своего запаха. Она то и дело прокрадывается, куда может, и что-то похищает. Она ходит вокруг да около, притрагивается ко мне своей колючей рукой, холодной, как змея. Если бы только не боль! Она вся сосредоточилась в глазах. Я прикрываю ее липкими веками и чувствую, как она алчно кусает мне глаза.
— Михай!
— Чего тебе, Георге?
— Это было здорово!
— Что было здорово?
— То, что мы сделали.
— Да?
Георге ползет по холодной, металлической трубе. Он ударяет меня ногами по голове, но я не ощущаю боли. Я ничего бы сейчас не почувствовал, даже если бы меня резали на куски. Я ползу за ним по обжигающей трубе. Еще метр, еще один.
— Быстрее, Георге, быстрее!
Нам следовало бы вскочить и побежать, но прожектора неумолимо обрушиваются на нас. А за ними подстерегают пулеметы. Никто нас не учил стрелять, убивать, уничтожать. Мы все делали инстинктивно. Это было необходимо. Чтобы к власти пришел человек.
Еще метр. Еще один…
И вдруг я чувствую себя жидкостью, болезненно стекающей жидкостью.
— Если бы меня кто-нибудь сейчас заставил тащить тебя на спине столько километров, я бы не смог. Сам удивляюсь, как мне это удалось. Но это было здорово! Все так и застыли, вытаращив глаза.
— Почему у меня так болят глаза?
— Пройдет. У тебя перелом нескольких ребер. Врач гарантировал, что через две-три недели…
Мама! С помертвевшим лицом, как в ту ночь, когда аромат земли боролся со зловонием смерти и луна прильнула к ее лицу.
— Кто этот человек, с которым ты пришла, мама?
— Михай!
— Не делай то, что сделала мать Албу.
— Михай, вернулся папа!
Отец! Нет, это не отец. Мой отец молод, у него ясное лицо, чистые руки, радостные глаза.
— Кто ты?
— Сынок!..
Только голос действительно папин. Только голос его не убили. Почему он говорит о таянии снегов? Не хочу, чтобы снег растаял. Под ним мертвецы, обгорелые стены, крысы. Снег белый и чистый, он должен прикрывать все.
Почему ты говоришь о смерти, вшах, голоде? Молчи! Я не в силах больше терпеть. Лучше расскажи, как ты целовал Мари, когда она писала твой портрет.
Но где портрет? Почему не принесли и его сюда, к Леспеде?
А Аттила? Он тоже пришел. И Албу.
Не пришли ли они на мои похороны? Может быть…
— Онуц Павел!
— Здесь.
— Как я рад тебя видеть, Павел! Как живут ребята? Ты с кем-нибудь встречался?
— С Албу, с Драгомиром, с Леспеде, с Мэгурэ. Потекэ погиб. Погиб и Шербу. Все остальные живы и здоровы…
Павел упоминает о погибших мимоходом, как будто говорит: «Ну, как поживаешь? Все в порядке?» Да и ты, Павел, изменился.
— Моего отца ты видел?
— Да.
Его взгляд останавливается на стакане, в котором желтое вино осталось непригубленным.
— Да, я его видел. В последний раз…
— Знаю. Ты не первый, кто говорит мне это. Уже несколько дней, как я знаю правду. Расскажи мне все, как было. Я знаю, что ты тоже был там.
— Его ранили в плечо. Рана пустячная. Как раз когда его перевязывали, началась вражеская контратака. До носилок оставалось метра три… Не больше… Осколок вонзился ему в спину и вышел в грудь. Вместо него на носилки положили другого. Он все равно уже был обречен. Мы отступали. Бежали. Когда я поравнялся с ним, он все еще кричал: «Не оставляйте меня, братцы! Не оставляйте!» Но я ничего не мог сделать.
— Не могу в это поверить. Не могу! Если бы вы… Если бы ты…
— Мы ничего не могли сделать…
Павел смотрит на меня своими бесцветными глазами, но не встречает моего взгляда. Я уставился на его пустой правый рукав, лежащий на столе.
Немного погодя я его спрашиваю:
— А ты как живешь?
— Как видишь.
Вино так и остается нетронутым. Мы встаем и пробираемся между столиками ресторана. Он переполнен. Люди охвачены какой-то бесстыдной радостью и раздражают меня. Улицы залиты огнями. Уже несколько дней, как затемнение отменено и луна оказалась излишней. Никто не обращает на нее внимания.
— Что ты думаешь дальше делать, Павел?
— Поживем — увидим.
Мимо нас проходит женщина в трауре. Свет витрины освещает ее лицо.
— Ирина!
Она смотрит на меня печально, равнодушно, устало. На секунду останавливается, делает шаг навстречу, но передумывает и спрашивает:
— Тебе что-нибудь нужно?
Я сам не знаю. В голове у меня полный сумбур. Я говорю первое, что приходит на ум:
— Как поживает твоя мама?
— Гниет.
Я протягиваю руку, чтобы погладить Ирину по лицу, но она отстраняется так же равнодушно, печально и устало. Затем поворачивается ко мне спиной и уходит, переставляя ноги медленно и неуверенно, будто только учится ходить.
— Кто это? Хорошенькая. Завидую тебе.
— Нечему завидовать. Это сестра Букура. Штефана Букура.
— Ах да. Я ее не узнал.
Ее невозможно узнать, думаю я. Я тоже ее не узнаю. Мы с большим трудом узнаем друг друга. Мы лишь учимся этому. Точно так, как Ирина сейчас учится ходить.
— Зарэ Сорин!
— Здесь.
Зарэ был отличником нашего класса. Сейчас он тащит огромный чемодан.
— Что у тебя там? Ты весь дом засунул туда?
— Книги. А что там еще может быть?
Зарэ — хилый, бесцветный. Носит очки от близорукости. Он портил себе глаза ради каждой оценки. Я не понимаю, ради чего он погубил себе зрение, тем более что жизнь лишь начинается. Его отец тащит второй чемодан, а мама сетку с пакетиками, завернутыми в газетную, уже промасленную, бумагу. Его родители в отличном настроении и одолевают сына советами.
А моя мама молчит, печальная, как всегда.
На перроне я покупаю газеты и нахожу в них новые стихи Бернеску. Теперь он отказался от непорочного целомудрия. Он пишет суровые, черные стихи об эксплуататорах и революционных знаменах. Читая их, я вспоминаю, как черви выползают после дождя, и радуюсь тому, что солнце их убивает, сжигает там, где застигнет.
— Ты записался вместе со мной на медицинский, Михай?
— Нет, Зарэ, я не записался на медицинский.
— Не будь дураком! После медицинского можно зашибать хорошие деньги.
— Нет, я не поступлю на медицинский.
Подходит поезд. Он забит до отказа — даже ступеньки и буфера облеплены народом. Люди еще не осели по своим местам. Для этого должно пройти еще немало времени.
— Пиши мне, Михай, — говорит мама.
— Обязательно.
— Как только приедешь.
Она вздыхает. Отчаяние, отречение или просто усталость. Она остается одна. И это ужасно — оставаться в одиночестве. Я знаю, что долго выдержать это невозможно. А я не скоро вернусь. Быть может, не вернусь никогда.