— И ты покалечил для этого бедных щенков? — нахмурился мальчик.
— Что ты, что ты! Я стоял под листом лебеды, как раз когда вы — ты и твой дедушка — отрезали уши вашим щенкам, чтобы сделать их злыми. Вот я и подобрал эти кончики ушей в траве и пришил к сапогам волшебными нитями арники. Но с того самого дня, если сапоги не у меня на ногах, они сразу же пускаются в погоню за зайцами.
— Раз так, то их надо искать в прошлогодних сорняках, — сказала лошадка, — зайцы прячутся там.
Оба ряда фиалок сворачивали влево, за стену тополей, и уходили вдаль. Лошадка встряхнулась и припустила рысью. Бэникэ нагнулся в седле и погладил цветы ладонью.
— Знаешь, господин гном, они прохладные и нежные, по всему видать, что только что взошли.
— Ой, беда какая! Луна посадит меня на хлеб и воду, буду получать в день только по крошке хлеба и капле воды. Ведь я должен был их посеять на той поляне, куда ходят девушки, чтобы купаться в роднике.
— Я тебе помогу перевезти их. У меня есть тележка, я впрягу в нее собак, и мы перетащим цветы куда положено. Могу тебе еще сказать, что напрасно мы тогда отрезали уши щенкам, ничего это не дало… Они очень смирные, мухи не обидят…
Бэникэ не успел закончить. Внезапно из-за поворота дороги выскочили его псы и бросились на лошадку. Та попятилась, взвилась на дыбы. Гном свалился, перекувырнулся через голову, от страха вскарабкался на дерево и даже привязал себя пояском к самой верхней ветке.
— Леу, Думитру! — закричал мальчик, но псы, черные, как волки, все еще кидались на лошадку, пытаясь вспороть ей живот, а лошадка дико ржала и била копытами.
— Да придержи ты ее, Бэникэ, — пролаял, задыхаясь, Леу, — я обязательно должен ее покусать. Тебя мы не тронем, но ее хотим наказать, потому она уже два раза разносила копытами нашу конуру.
Бэникэ гневно приподнялся в стременах. Лошадка резко повернула влево, а мальчик бросился на спину Леу и крепко схватил пса за уши. И что вы думаете? Кончики ушей отпали и остались у него в руках, а Леу тут же присмирел и стал ластиться к хозяину.
— Твоя взяла! — тявкнул Думитру и подбежал с низко опущенной головой.
Бэникэ увидел, что уши у него целехоньки, и отщипнул их кончики. Оба пса заплакали и заскулили, как дурачки, и даже не зарычали, когда лошадка подошла к ним вплотную и подышала на них. Они только виляли хвостами и ждали.
— Сейчас вы получите по заслугам! — прикрикнул на них Бэникэ. — А ты, господин гном, слезай и подойди поближе, увидишь, какую я им задам трепку.
— Ой, — заорал гном, — а ведь это ушки моих сапог. Вы испортили мне сапоги.
— Мы не сделали ничего плохого, Бэникэ, — стал оправдываться Леу. — Мы оба тихо-мирно спали на пороге дома и ждали утра, как вдруг меня ударила по голове чья-то подошва. Я щелкнул зубами, чего не делал никогда в жизни, и тут же почувствовал, что у меня в зубах мое ухо, которое когда-то отрезали. Я приложил его к голове, и оно сразу же приросло. Я позвал Думитру, и мы помчались что было сил, пока не догнали сапоги и не забрали у них наши уши. А как только мы их приладили, кровь бросилась нам в голову, и мы стали страшно злыми. Я хватил Думитру по животу, а он изодрал на мне шкуру. Но мы тут же опомнились и поняли, что не стоит нам грызться между собой. «Лучше съедим сапоги», — сказал я.
— Ох! — завопил гном. — Мне не выдадут других до будущего лета, и я буду ходить босиком, как нищий.
— Да не торопись ты, господин гном. Думитру не захотел их есть. Он уже как-то проглотил ежик для мытья посуды и с тех пор сыт по горло. «Нет, мы не съедим сапог, — сказал он мне, — я предпочитаю съесть кошку и лошадку, которая живет на террасе». Мы как раз собрались сделать это.
— Я засыплю вас землей, — заявил Бэникэ.
— Правильно, хозяин, — поддержала его лошадка, — прикажи мне только, я их затопчу и брошу в яму, где глина.
— Прости нас… — заскулили псы.
— Хозяин, — вмешался гном, — пусть они сперва скажут, где мои сапоги.
— Валяются на поляне, заросшей подснежниками и фиалками, — торопливо подсказал Леу. — Думитру не захотел их есть, но все-таки чуть-чуть потрепал. Схватил в зубы и тряхнул как следует. А когда встряхивал, то из них посыпались семена, и сразу же взошла тысяча фиалок. Там лежит и футбольный мяч.
— А далеко это? — спросил Бэникэ.
— Около той конюшни, где когда-то водились кролики.
Бэникэ вскочил в седло и поскакал к полю. Туман совсем рассеялся, всходило солнце. За пашней, на выгоне, под стеной акации, виднелся ковер из фиалок, а посередине лежали шелковые красные сапоги со смятыми голенищами. Гном схватил их.
— Спасибо тебе, — сказал он мальчику. — Ты меня спас, и летом, когда появятся феи, я обязательно приду и отвезу тебя на ту сторону Дуная, где горят огни над кладами. А собак ты уж лучше прости.
— Прости нас, хозяин! — снова заскулили псы.
— Нет! — не согласился мальчик. — Я сказал, что засыплю вас землей, и сдержу свое слово. Вы должны подрыть здесь лапами землю и подлезть под этот ковер фиалок. Положите его себе на спину и перетащите туда, куда вам скажет мой друг. Я считаю до десяти.
Не успел мальчик досчитать до десяти, как оба пса уже взвалили на спины земляной ковер, на котором светилась тысяча фиалок. Гном натянул сапоги, прицепил к ним шпоры и зашагал по тропинке к Дунаю.
Сапоги сразу же осмелели и обрели дар речи. Левый сапог сказал:
— Понимаешь, хозяин, мы и не думали убегать от тебя. Мы увидели ночью вот этот мяч, и нам захотелось поиграть в футбол. Стяни нас с ног, не бойся, мы не убежим, а будем шагать впереди и бить по мячу.
— Разреши им, — присоединился к их просьбе мальчик, — до Дуная я тоже успею ударить разок.
— Ладно, так и быть! — согласился гном, и они пустились в путь.
Шелковые сапоги били по мячу носком, Бэникэ поддавал головой, гном важно шествовал, омывая ноги в росистой траве, собаки, согнувшись от тяжести, тащили на себе кусок поля, на котором плясала весна, а позади всех, позванивая уздечкой и высоко и красиво поднимая ноги, гарцевала деревянная лошадка.
Перевод с румынского А. Садецкого.
ФЕРЕНЦ ПАПП
Насколько я помню, мне всегда удавались лишь те произведения, в которых я писал о том, что сам непосредственно пережил. (Я называю непосредственными переживаниями только те, чей источник — интуиция или одно из основных свойств прозаика — восприимчивость к судьбе других людей, способность сопереживать.) Но никто не в состоянии пережить все возможные ситуации. Если мне надо было испытать что-то важное, не вошедшее в мой жизненный опыт, я сознательно «окунался» в необходимое мне переживание, искал его, где возможно. Это удается, если приложить усилия. Я хотел, например, написать роман о конфликте, раскрывающемся наиболее наглядно в полете. Никто не мог объяснить мне, что ощущает человек, который впервые поднимается в воздух один, без инструктора, и видит внизу свою собственную крестообразную тень, мчащуюся по кукурузным полям. Вот я и научился летать — мне было тогда около сорока лет — и посмотрел с высоты на свою тень, мчащуюся по кукурузным полям, — посмотрел не раз! — и мне кажется, что я могу не опасаться, что допущу ошибку.
Знаю, что это банальность. Избитая истина. И все-таки пишу, что из этого следует вывод: я всегда с большей или меньшей достоверностью изображал свою жизнь, свой мир. Я не чувствовал потребности — и теперь не чувствую — рассказать о себе самом где-нибудь, помимо своих романов и новелл, отрекомендовать себя, высказаться в печати о своих литературных планах. Моя жизнь — если не всегда по форме, то безусловно по содержанию — соответствует тому, о чем я писал. Впрочем, личность писателя не представляет особого интереса, а работа писателя — пока она не опубликована — его личное дело. Самореклама, попытка прослыть необыкновенным человеком у литераторов еще отвратительней, чем у киноактеров. Большое и щедрое сердце Константина Паустовского принимало чуть ли не любого человека, наделяя его всеми литературными и человеческими достоинствами; он мог отбросить его пороки, как грязные башмаки на пороге дома. Но на свете был только один Паустовский; очень редко встречается такое волшебное перо, как у него; от его прикосновения всякий становится красивым, точно в сказке. На самом же деле мировая литература богата шедеврами, которые создали несносные, злые и даже нечестные люди.