Казалось, Леха с хозяином знаком давно, и отсюда приятельская обходительность, отсюда понимание с полуслова. И когда Леха сказал, что лошадь сосенковская, хозяин что-то отметил про себя, успокоился; когда Леха добавил насчет дороги, которая гробит технику, он тоже что-то сообразил.
— Доски у тебя есть? — спросил Леха, не найдя их своими глазами.
— Дверь старая, — сказал хозяин.
— Годится.
Хозяин отправился в сарай.
— Обедать, кажется, заехали, — предположил Грахов, глядя на Леху, чтобы тот подтвердил.
— Угадал, — обрадовался Леха. — Лошадь пока сгрузим, поставим в сараюшке, напоим, накормим. Ей-то тоже отдохнуть малость надо. — Подождав, пока доходило до Грахова сказанное, улеглось, он тихо закончил: — А мы тут съездим недалеко.
— Вот это уж мне не нравится, — сказал Грахов, прохаживаясь по двору. — Вы просто дурака из меня делаете. Что вы надумали?
Голос не сердитый, даже не твердый. Говорил он, как человек, который только готовит себя к окончательному решению.
От Лехи это не ускользнуло.
— Ну и правильно, — сказал он, обрубив разом, а хозяину — он появился с длинной подгнившей дверью в руках — сделал знак, чтобы бросил.
Грахов говорил так невнятно еще потому, что болела голова. Легкий, веселый туман, до этого бодривший, теперь вспухал, давя изнутри. Грахов сел на бревна возле сарая, но голова с пугающей тяжестью клонилась вниз, хоть прямо на навоз.
Леха и хозяин пошептались, ушли в дом, но Леха скоро появился на крыльце, позвал Грахова:
— Иди. Кваску выпей.
Пить Грахову хотелось, и он, помедлив для приличия, поднялся с бревен, пошел следом за Лехой. Перешагнув через порог, невольно одернул пиджак, пригладил волосы, словно по ошибке попал не туда, куда звали. Он увидел черное, блестевшее лаком пианино, ноты с красивой шелковой закладкой, круглый стульчик. Блестел пол, блестели зеркала, стекла в золоченых багетовых рамах, а вот что было в рамах, рассмотреть не удалось — пригласили к столу. Грахов сел, но его все еще тянуло оглянуться на пианино, спросить, кто играет. Хозяин сновал из угла в угол, нежно звенела посуда, и от стола шли нежные запахи моченых яблок, молодой редиски. На запотевшую бутылку Грахов посмотрел равнодушно и не возразил Лехе, когда тот налил и ему.
— Понимаю, не надо, а вот угощают, никуда не денешься, — сказал Леха. — Да и вовремя: клин клином вышибают.
— Помаленьку полезно, — поддержал его хозяин, тоже усаживаясь за стол. — Не пьем, а лечимся. Квас, ребята, прямо из холодильника.
Грахову налили в рюмку из голубого благородного стекла, себе в стаканы. И приятно, и неловко было Грахову оттого, что его выделили, и он, стараясь не морщиться, выпил. Запил холодным квасом, закусил яблоком, редиской, салом, выпил еще. Тяжесть в голове не исчезла, но прежней жестокой боли уже не было, была истома.
Хозяин подал горячую рассыпчатую картошку, нарезал еще розового, как мрамор, сала, и опять выпили. Поднимая третью рюмку, Грахов уже не ощущал запаха водки, не мутило его, как до этого после каждой рюмки. Все, к чему он прикасался, стало мягким на ощупь, щекотало пальцы, мягкими и приятными стали голоса Лехи и хозяина.
— Музыку! — внезапно потребовал Грахов. — Баха!
— Бах-бах! — подхватил Леха.
Хозяин вдруг смутился, но оправился быстро, уклончиво сказал:
— Учиться даже некогда. Крутишься-вертишься.
— Да, — проговорил Леха. — Штучка-то дорогая. — Подумав, добавил: — Ну, не дороже, скажем, мотоцикла «Урал».
— Меня один хотел научить, — сказал хозяин. — Мы на сто первом километре жили. Народу темного жило там уйма. Вот… Ну, играл там один. Музыкант, валютчик. Так он, знаешь, на чем хочешь играл. Возьмет пилу — играет. До того здорово, аж собаки воют. На бутылках еще. Развесит…
— На полных? — перебил его Леха.
— На пустых.
— Это, брат, действительно… Я вот в Киеве прошлое лето был. — Леха напустил на себя важность, приосанился. — Ну, в этой самой были… в лавре. Артисты там поют.
— Богу молятся?
— Да нет. Стоят и поют. Литургию. Ничего, не разгоняют. Плакать, правда, хочется.
— Искусство, — присоединился Грахов. — Таланты и поклонники… Вечная тема. — Не зная, что говорить дальше, желая рассеять сосредоточенность, с какой слушали его хозяин и Леха, продолжал: — Как-то Моцарт, кажется, лежал в своей спальне, слушал, как сын играет по соседству. Играл и не закончил. Оборвал на предпоследней ноте. Ну, скажем… — И он, для ясности выбрав всем знакомое, стал напевать: — Шумел камыш, деревья гнул… Поняли? — спросил он. — Гнул… А нужно было закончить: гнулись.
— «Ись» пропустил, — авторитетно кивнув, сказал хозяин. — Получилось вроде кошки без хвоста.
— Ну и что? — качнулся в сторону хозяина Леха. — Может, надоело, бросил.
— Моцарт лежал, лежал… — продолжал Грахов. — В полночь уже встал, подошел к фортепьяно, ударил по клавише — закончил.
— На «ись» ударил, — догадался хозяин.
— Верно.
Леха насупился, спросил грозно:
— И что этим он хотел доказать? Подумаешь, «ись». Чушь какая!
Грахов хотел пояснить, но не успел, хозяин опередил его:
— А то, что и нам надо ударить.
— Вот! Это я понимаю, — повеселел Леха.
Пили, закусывали, и Грахов постепенно стал пропадать для самого себя, подхватывала его нежная, неустойчивая волна, канала вниз-вверх…
— Знаете, — выговорил он вдруг распухшими, жарко пульсирующими губами. — Как ни странно… лошади иные тоже любят музыку…
Ему стало смешно, легко до одури, запомнил еще Грахов, как подходил к пианино, пробовал играть, листал альбом с фотографиями, сравнивая смуглого пионера с теперешним хозяином, опять смеялся. Потом его куда-то несли, снимали с него пиджак и ботинки, укладывали.
Тяжело сойдя с крыльца, Леха направился к самосвалу. Двустворчатый задний борт был его собственной конструкции, открывался двумя поворотами рычага. Хозяин, подойдя сзади, следил за Лехой недоверчиво, как бы не веря в успех затеи.
— Дверь придержишь, — наставлял Леха, почти засыпая. — Я кузов приподыму. Ну, чего уставился? Ну, закосел малость, пройдет.
Хозяин шевелился вяло, еще и еще раз взвешивая маленькими быстрыми глазами Фаворита. Дверь была прислонена к задней кромке кузова, наклон крутой, но искать иного способа сгрузить лошадь уже некогда. Опять сильно сомневаясь, хозяин хотел возразить Лехе, но тот уже сел в кабину, пустил подъемник.
Кузов дрогнул, Фаворит, сжавшись от толчка и жужжащего звука, подался вперед, заскреб копытами по железу. Смятое плоское ведро, слетев, напугало хозяина. Следом упали на землю заводная ручка, холщовый мешочек, из которого брызнул на траву влажный желтый овес.
Кузов все поднимался, и, как ни старался Фаворит удержаться на месте, его медленно сносило вниз.
Опасаясь не столько за лошадь, сколько за себя — как бы не придавило, — хозяин едва придерживал дверь. Он не сразу заметил, что лошадь повисает на поводе. Последним усилием задних ног лошадь пыталась удержаться в кузове. Дверь отлетела, ноги лошади сорвались, сама она вытянулась в судорогах, захрипела. Хозяин, отпрыгнув на заранее примеченное место, оглянулся сперва на ворота, затем подбежал к кабине. Молча сунул кулак в окно, попал не то в плечо, не то в шею, отчего Леха изумленно и бешено крикнул:
— За что, гад?!
— Висит она, — сказал хозяин придушенным голосом. — Удавится сейчас!
Леха метнулся к лошади, на мгновение отрезвел. Этого мгновения хватило, чтобы понять, что ему, Лехе, грозит.
Лошадь билась на вздыбленном кузове, как огромная длинная, рыба. Что-то охало в ней, собирались в комок, перекатывались мускулы. Она почти доставала землю задними копытами. Голубовато сверкали, стригли траву подковы.
Обратный ход подъемника был холостой, кузов опускался под собственной тяжестью, быстрее — под грузом, если бы он давил на переднюю часть. Леха, сделавшись вдруг тугим и красным, полез под ноги лошади, чтобы, видимо, хоть немного приподнять ее, но от первой же натуги его замутило. Он отполз, скрючился и прохрипел: