Свену и Любаве:
- А вы гости дорогие, пойдем покудова в другую светелку.
Ермей к лавке подошел, помог Любаве подняться, девушка пошатываясь побрела туда куда Тихон ей указал, а приказчик распахнул окно, впустил морозный воздух, высунулся, посмотрел что-то на дворе, потом обернулся к хозяину:
- Отъехали уже!
- Ну и… - недоговорил Густяк, рукой лишь махнул, дверь за собой прикрывая.
Любава не понимала, что происходит. Почему, вдруг, этот странный старик – чужеземец, которому ее продали, как она поняла из происходившего, стоит и плачет, и смотрит на нее совсем не как хозяин на рабыню или холопку, силится что-то сказать, но вместо слов из его горла вырываются лишь скомканные звуки.
Вошел Тихон. Тоже обеспокоенно посмотрел на старого друга. Свен, сквозь слезы показывал на Любаву и лишь силился произнести имя:
- Улла! Улла!
Тихона вдруг озарило. Он вспомнил, что так звали давно умершую дочь Нильсона.
- Ах, вот в чем оно дело-то… - Догадался купец. – Дочку она ему напомнила.
Он повернулся к Любаве и увидел, что она тоже с недоумением и любопытством смотрит на Свена.
- Повезло тебе, девица! – Ласково сказал Тихон. – Доброму человеку ты досталась. Теперь будешь, как у Христа за пазухой. Это мой очень старинный друг, побратим можно сказать… От псов московских уберегли мы тебя. Видать много ты им насолила, что решили избавиться, на чужбину выслать. Ну, слава Богу, - перекрестился истово, - не прирезали, а то еще чего хуже. Покудова поживешь на Немецком дворе у Свена, там они тебя не достанут, да и купчую мы состряпали, что продал татарин проклятый тебя неизвестному купцу. А дьяки, свой куш получив, подмахнули и скрепили. Поживешь, осмотришься, отойдешь душой… Никто неволить тебя ни в чем не будет. Ты не смотри, что Свен все помолкивает, да плачет. Видно дочку свою вспомнил. Уллой звали ее… Умерли у него все родные – чума была в Стекольне. Вот ты и напомнила ему… А по-русски он говорит не хуже моего…
- Свен, друже старый, - повернулся к нему.
- Да, Тихон. – Лишь смог выдавить из себя растроганный швед
- Я приказал Ермею сани с верхом крытым запрячь. На них и поедете, подале от глаз любопытных. Вот купчая. – Протянул старику. – Там у себя другие бумаги ей справишь. Ты ей заместо отца родного будешь, - и видя, что Нильсон что-то силится произнести, но не может, добавил, - а она заместо дочери. Так и назовем тебя Уллой! Ну, ну, друже. – Тихон подошел к старику. Обнялись. Свен уже плакал не скрывая своих слез, что-то бормотал про себя, то утыкался в мех воротника новгородца, то поднимал затуманенный взор на девушку. – Я верно все понял?
Нильсон закивал головой.
- Ну а я, - обернулся Тихон к Любаве, - почитай твоим крестным буду, хоть и вера у них латинская, все одно христьяне. Родилась ты заново, девица.
Дверь чуть скрипнула. Послышался голос Ермея:
- Все исполнил, Тихон Степанович!
- Вот и славно. Давайте-ка, друзья мои, поезжайте к себе. Мало ли, псы московские передумают, да вернутся. Пусть ищут купца с Готланда Нильса Свенссона. Ха-ха. – И усмехнулся сам выдумке.
Глава 11. Проклятие рода царского.
Ни крюка тебе чтоб повеситься, ни ножа, чтоб жилу кровеносную перерезать. Не зубами же себя грызть… Как хотелось Соломонии разом от всего избавиться, из жизни постылой уйти. Жгла все внутренности, душу выворачивала боль обиды смертельной, глаза слезами истекали, еду видеть не могла, что на пол ей в келью ставили, лишь пила жадно, пожар бушевавший залить хотелось, да не выходило. Что боль телесная по сравнению с болью предательства и насилия над душой? Саднило тело, лицо горело от плетки страшной, кровь еще долго сочилась со слезами смешанная, только не о том мысли были:
- Я ли не любила, я ли не голубила постылого ныне… Сколь молитв, сколь поклонов отбила, не счесть… К каким образам не прикладывалась… посты блюла, как монашка… Как просила Спасителя и Богородицу… И каялась, каялась, каялась в грехах, отыскивая все, что могло сойти за них… Сколь ночей проплакано, не дал Бог ребеночка… Почему не пришел, почему не сказал… Может и поняла бы его, может и простила… Зачем, как татя в ночи вывезли… Зачем казнили тайно и подло… Только в ней ли дело?
Вспоминала Соломония, на полу валяясь в келье сумрачной, как и раньше о том думала, как гнала эту мысль постыдную от себя, каялась:
- Я! Я виновна! Не князь! Почто чрево мое бесплодно? Почто, как пустая смоковница библейская?
А ныне вновь:
- Во мне ли дело, князь Василий?
Ночами темными монастырскими терзала себя несчастная княгиня-монашка. То молитвой горячей, то проклятиями жгучими, страшными, что призывала на головы ненавистных ей мужа - князя Василия, Шигону Поджогина, да митрополита Даниила с игуменьей старой, заманивших ее подло в обитель святую, пред образами не стыдившихся грех великий совершить. Кары небесные призывала на их головы, и вновь молитвой забыться хотела, но мысли обидные жгли разум воспаленный, и опять обрушивала проклятья на весь род их княжеский, на подручных его.
Соломонию не трогали. Лишь два раза в день громыхали ключи, скрипела дверь стражей открываемая, проникала к ней тенью безмолвной монашка, ставила снедь постную, да кувшин с водой, забирала нетронутое и исчезала.
- А коли не во мне дело? – терзала себя сызнова. – Оженится князь на молодой, да красивой… - К обиде ревность добавилась. Заревела белугой, забилась на лавке деревянной. Но вернулась мысль, - а она, как и я глупая, понести не сможет… Что тогда скажешь, князь Василий?
На спину перевернулась Соломония, в своды кривые уставилась:
- Если хитра, да умна будет, полюбовника заведет, да плод от него выносит, вот и наследник великокняжеский явится. – И вновь слезы хлынули. – Сколь лет верность ему хранила, сколь лет не о ком и помышлять не могла, глаз не поднимала, все князю, да мужу любимому, а он… Нет! – Слезы в раз высохли, ревность бабья злая им на смену пришла. – Он будет с другой утешаться, а я? Так и умру здесь, в келье мрачной, в заточении вечном? Не узнав никогда бесплодна ли? Сестру Христову из меня сделали? А меня спросили, ироды?
И решилась княгиня-монашка новоиспеченная…
- Будь, что будет! – Поднялась с лавки, встала, стянула подрясник черный, сбросила рубаху рваную, всю в пятнах крови побуревших, осталась обнаженной посреди кельи. На себя не смотрела, стыдясь наготы собственной, босая шагнула к двери зажмурившись, громыхнула кулаком и замерла, услышав, как зашевелился с той стороны задремавший стражник.
- Чего тебе? – Буркнул глухо спросонья.
- Зайди в келью! – Неожиданно для себя звонким голосом ответила. Да не ответила, а приказала, будто опять себя великой княгиней почувствовала.
- Ну чего неймется-то? – Заворчал воин, но загремел засовом, отпирая.
Соломония отступила на шаг, ближе к лавке, что ложем ее была, и еще сильнее зажмурила глаза, звездочки в темноте запрыгали. Она слышала, как заскрипели петли несмазанные, она представила, как сейчас войдет мужчина и увидит ее…
- Господи, помилуй! – Воин обомлел, перешагнув порог кельи. – Ты… ты… чего… удумала… - растерялся в конец.
Соломония в миг распахнула глаза широко и шагнула вперед, как в пропасть. Обхватила за шею, впилась в губы, прижалась всем телом, ощутив крепкими грудями холод кольчуги. Оторвалась, покрыла поцелуями лицо бородатое, зашептала горячо:
- Извелась, истосковалась, милый, без руки мужеской. Нутро бабье горит… утешенья просит… - А руки хватались, тянули, тянули за собой холодный металл доспехов. – Не могу терпеть… сил моих нет… утешь страдалицу… видишь сгораю… - бормотала в беспамятстве.
Воин от растерянности оправился, задышал часто, копье выронил, шлем скинул – со звоном покатился по каменному полу, обхватил княгиню-монахиню, приподнял и на лавку… Больно впились звенья кольчужные в ребра женские, но терпела Соломония, крепко прижимала к себе затылок сопевшего стражника, лишь шептала из последних сил: