Воскресенье, 13 ноября
Сегодня вечером я ходила в церковь в лагере, и, когда я подошла к воротам, меня уже ждал Том. Я не удержалась и оглянулась — не подглядывает ли за мной кто-нибудь из монастыря. Сестра М.-П. все время маячит где-то поблизости, и иногда мне кажется, что она за мной шпионит. Может быть, мать-настоятельница велела ей приглядывать за мной. Не знаю, но, во всяком случае, в тот раз ее не было рядом и она не видела, куда я иду и кто меня встречает. Да к тому же у меня есть разрешение от сестры Элоизы ходить туда. Она считает меня чуть ли не язычницей, а поэтому только рада, что я стала ходить на службы в лагере, пусть и на протестантские. Мне нравится работать с сестрой Элоизой. С ней, правда, не забалуешь, зато она добрая и великодушная. Хотя она часто бывает резкой с нами, но никогда с пациентами, и все ее мысли всегда только о них. Она многому меня научила, правда, по-французски я все еще говорю очень плохо.
Мы с Томом подошли к палатке, которую мистер Кингстон превратил в свою церковь. Там чудесно: маленький алтарь, покрытый белой тканью, и свечки в медных подсвечниках. По-моему, это его собственные подсвечники, и он их всюду с собой возит. Он ведь не все время в лагере — он мне говорил, что иногда выезжает на фронт и даже проводил службы прямо в землянках. Мы все сидим на скамейках и на стульях, которые он стащил туда со всего лагеря.
После службы почти никто не уходит, все сидят и разговаривают. Мы с Томом сидим рядом. Я узнаю о нем все больше и больше. Жизнь у него была нелегкая — он ведь вырос в приюте. Он рассказывает мне о жизни в Лондоне, а я ему — о Чарлтон Амброуз. Конечно, он уже кое-что слышал о нашей деревне от Гарри. Я не рассказывала ему про папу и вряд ли расскажу, хотя вообще-то с ним очень легко разговаривать. Иногда мне кажется, что я его всю жизнь знаю. Так что, может быть, все-таки расскажу когда-нибудь.
Кажется, мистер Кингстон ничего не говорил матери-настоятельнице, иначе бы меня наверняка выпроваживали из лагеря сразу после службы. Здорово, что можно уходить на несколько часов из монастыря каждую неделю, тем более что в деревне мы с Сарой уже давно не бываем. Иногда эти стены как будто сжимаются вокруг и давят на меня. Зато теперь у меня есть воскресные дни, которых я жду с нетерпением.
13
Воскресным вечером Молли вошла в ворота лагеря. Уже все знали, что она ходит туда на вечернюю службу, когда остается свободное время и, если не происходило ничего чрезвычайного, сестра Элоиза без возражений отпускала ее.
Том уже ждал ее по ту сторону монастырской стены, и они вместе прошли через лагерь к палатке, где Роберт Кингстон устроил свою церковь. Сначала они шли молча: между ними ощущалась непривычная неловкость. Оба знали, что что-то изменилось в их отношениях после тех минут в саду и разговора на кладбище на холодном ветру, но ни он, ни она не могли бы выразить словами, что именно.
Дружба, возникшая по воле случая и войны, окрепла благодаря их общей привязанности к Гарри. Дальше их отношения могли бы сложиться совсем иначе или не сложиться вовсе, думала Молли, лежа в постели в темноте и пытаясь разобраться в путанице мыслей, — если бы не запрет матери-настоятельницы. Может быть, она, Молли, и до сих пор видела бы в Томе Картере только раненого, нуждающегося в утешении после смерти друга, но когда монахиня запретила им встречаться, Молли вдруг поняла, как сильно ей хочется, чтобы эта дружба продолжалась, чтобы переросла… во что? Том был застенчив. Он никогда не предложил бы ей пойти против воли матери-настоятельницы. Молли знала, что приличия не позволяют ей самой делать первый шаг, и все же была рада, что предложила Тому встречаться в церкви. В конце концов, сказала она себе, именно там нам пришлось бы встречаться, если бы мы жили дома.
Когда она вошла в ворота, Том обернулся и увидел ее, и лицо у него расплылось в этой его редкой ясной улыбке, от которой в темных глазах загорался свет, пропадала привычная усталость. Молли невольно улыбнулась ему в ответ. Они поздоровались, но не коснулись друг друга, не пожали руки, не обнялись — им хватало и улыбок. Они повернули к церкви и пошли рядом, бок о бок.
— Как твоя рука? — спросила Молли, нарушив наконец молчание. — Ты выглядишь лучше, румянец на лице появился.
— Получше, спасибо, сестра, — ответил Том с усмешкой, и лед был разбит.
Так это и началось. Каждое воскресенье они встречались у ворот и не спеша шли в церковь, а после службы, когда, по заведенному священником обычаю, кое-кто оставался просто поболтать, Том с Молли тоже оставались — сидели рядом и разговаривали. Роберт Кингстон видел, как крепнет их дружба, но ничего не говорил. У таких ребят, как Том, жизнь с большой вероятностью могла оказаться недолгой, и падре считал, что не случится ничего страшного, если двое молодых людей узнают друг друга поближе — они ведь все время на глазах у него и у других. Все вполне пристойно. Знай священник мнение матери-настоятельницы на этот счет, он бы, вероятно, взглянул на дело иначе, но он ничего не знал.
Потом, возвращаясь в монастырь, Молли с Томом шли вместе до ворот, затем Молли входила во двор и сразу же поднималась в свою комнату, а Том выжидал несколько минут, прежде чем войти следом и направиться в палату для выздоравливающих. Обоим было слегка неловко от этого маленького обмана, но им не хотелось привлекать внимание к своим встречам в церкви.
Молли начала ловить себя на том, что живет ожиданием этих воскресных вечеров. Она работала в палате — тяжело, по многу часов, ее опыт и знания росли с каждым днем, но она стала замечать, что Том всегда присутствует где-то на краешке ее сознания, а частенько и на первом плане — когда она занята рутинной работой, не требующей полной сосредоточенности. Она запоминала разные мелкие происшествия, забавные пустяки, которые могли бы его рассмешить — например, как сестра Мари-Поль, увидев мышь, запрыгнула на стул и выронила из рук ночной горшок, или как птица влетела в дверь и монахини гоняли ее по всей палате под бурное веселье и ободряющие возгласы раненых. Молли любила слышать, как он смеется, видеть, как сходит с его лица озабоченное выражение, когда она рассказывает ему все это в их драгоценные минуты воскресными вечерами, и сознание того, что он тоже думает о ней, согревало, смиряло дрожь, всякий раз пробиравшую ее при виде гноящихся ран, ампутаций и смертей.
В конце каждого дня она поднималась наверх совершенно измученная, но, прежде чем рухнуть в постель, садилась за свой дневник и записывала свои мысли и события дня. В их крошечной комнатушке с каменными стенами всегда было холодно, поэтому Молли снимала с кровати одеяло и накидывала на плечи. Она пыталась записывать хоть что-нибудь каждый день, пусть хоть одно предложение, но чаще всего писала по несколько страниц перед сном. Это было своего рода освобождение: она изливала душу в дневнике, потому что с Сарой она могла говорить о раненых, но не о Томе. Сара не одобрила бы их воскресные встречи, прямо нарушающие запрет матери-настоятельницы (Сара относилась к матери-настоятельнице с большим пиететом), а главное — пробуждающееся чувство Молли было слишком сокровенным, слишком дорогим ей, чтобы делиться им с кем-то еще.
Сара всегда приходила позже Молли: она теперь никогда не ложилась спать, не побывав перед этим в церкви.
— Как ты можешь молиться по полчаса? — спросила Молли однажды вечером, когда Сара пришла в их комнату еще позже обычного.
Сара серьезно задумалась над ее вопросом.
— Это не совсем молитва, — сказала она. — Я, конечно, молюсь, но больше просто сижу и думаю о том, что случилось за день, с чем-то пытаюсь примириться. Там всегда покой — выхожу и чувствую, что передала все свои заботы и тревоги Богу, а уж Он-то знает, что с ними делать.
У Молли все еще оставались серьезные сомнения относительно Бога. Ей казалось, что Он не имеет никакого отношения к тому, что происходит в этом мире, истерзанном войной. Но она видела, что бывать в церкви важно для Сары, и потому больше ничего не стала говорить.