…От тычка он, вздрогнув, очнулся. Было уже темно. В желтом шатком свете над ним стояла хмурая негритянка с фонарем, толкая его босой ногой.
— Вставай, — хмуро заявила она. Сквозняк шевелил ее волосы, мятые концы белеющего платка. — Капитан зовет тебя.
Все же для начала одолеваемый подозрениями командор выбрался на верхнюю палубу, дабы сориентироваться по звездам относительно курса корабля. Но «Жемчужина» действительно шла к Ямайке.
Негритянка следила за ним, презрительно прищурившись. Тень под ее ногами была тройной: короткая и резкая — от фонаря в ее руке, и две длинных и прозрачных — от двух кормовых фонарей.
…Хватаясь в темноте за ступеньки трапа, Норрингтон лез из пахнущей морем ветреной прохлады в душную (и припахивающую трюмной гнилью) тьму нижних палуб. Впрочем, еще оттуда пахло едой, и этот запах мигом отбил у командора тоску по свежему воздуху; он втянул слюну и — сам себя устыдился.
В капитанской каюте горели свечи. Огоньки дрожали в черных оконных стеклах, в стекле стаканов, вздрагивали блики на скатерти. Свиной окорок блестел облитыми жиром и соусом поджаристыми боками. Вспомнив о запертой в трюме команде «Лебедя», которую вряд ли кто-нибудь озаботился накормить ужином, командор стал противен сам себе.
Воробей, полулежавший поперек койки (которую, судя по всему, вопреки правилам не снимали и не скатывали днем, — впрочем, Воробей ни в коей мере и не производил впечатления человека, приверженного твердому распорядку дня), блеснул зубами из полумрака:
— Присаживайся, Джимми, — небрежно взмахнул рукой. — Будь как дома!..
Даже жесты его были манерны. Расслабленная кисть с тремя торчащими пальцами — большим, указательным и мизинцем… Привалившись спиной к стене, смотрел, склонив голову к плечу. Звякнули подвески в волосах, качнулась нога в ботфорте… Пират завозился, пытаясь встать; протянув руку, с просительной гримаской пошевелил растопыренными пальцами. По наивности командор подал руку — скорее автоматически, — за что был немедля наказан: пират, выбираясь из койки, ухмылялся столь многозначительно, словно они совершали непристойность, — и добился-таки своего — уши командора налились жаром, и вспотела ладонь — в которой рука пирата задержалась, а выскальзывая, игриво пробежалась пальцами вниз от запястья…
Норрингтон вырвал руку. На сей раз командор был преисполнен решимости отстоять свою добродетель; впрочем, пока пират прошелся до сундука в углу, и пока, откинув крышку, рылся, переставляя и звякая, и когда наконец выпрямился и обернулся, держа за горлышки две бутылки, — словом, все это время командор с малиновыми ушами не сводил с него глаз. Опомнился он только при мысли о роме, испытав искренний и рефлекторный приступ тошноты.
— Я предпочел бы выпить воды.
Воробей выглядел оскорбленным в лучших чувствах.
— Не со мной, Джимми. Хочешь воды — ступай за ней в трюм.
Даже разговаривая, он, черт его побери, ухитрялся вихляться — чуть не во все стороны разом. Вздернутая голова, опущенные глаза, голая грудь и по бутылке в каждой руке с отставленным мизинцем… Сизый блеск накрашенных век. И выражения лица: негодующее — обиженное — игривое — снисходительно-насмешливое… Только зубы да глаза блестели. И этот голос — легкие, наигранно-насмешливые интонации, эта манера растягивать гласные…
— Не люблю воду, Джимми, что поделать. Нет, она, конечно, е-есть… в трюме, — пират скривился, и даже кончик языка высунул, и, не выпуская драгоценных бутылок, изобразил руками отталкивающий жест — всем своим видом показал, какая это гадость, та вода, что в трюме, — но ты знаешь, Джимми, я бы не советовал тебе ее пить. «Жемчужина» скоро месяц в плавании…
— Это не забавно, — заявил командор сухо, тщась сохранить остатки достоинства.
Воробей попытался развести бутылками — едва не выронив, закивал, молитвенно прижимая их к сердцу, — с лицом, на котором прямо-таки написано было, что да, все это вовсе не забавно, и как можно даже подумать, что это может быть забавно; и уж будь его, Джека Воробья, воля, он бы никогда ничего такого не допустил, — но вот… Прямо-таки скорбь по поводу столь неудачно и трагически сложившихся обстоятельств была на этом лице.
Норрингтон воззрился ошарашенно — он все еще не мог поверить, что это не шутка. Впрочем, ему самому было не до шуток. Эта близость полуголого, вихляющегося, пахнущего по́том и пряностями, непристойно ухмыляющегося, — и даже блеск зрачков из-под лохматых ресниц казался непристойным… Приступ ярости оказался неожиданным для самого командора. Развернувшись, он в самом деле пошел к двери — и испытал при этом даже облегчение, ибо начинал с ужасом осознавать, что, видимо, не один ром стал причиной его вчерашнего грехопадения…
Воробей, успевший поставить бутылки на скатерть, ухватил его за фалды.
— На твоем месте я бы снял мундир, Джимми. — Взмахнул руками, округлил глаза, и — заговорщицким шепотом, с придыханием: — Честь мундира, Джимми!.. А вдруг на тебя нападут? И… — Провел ладонью по голой груди — жест выглядел почти намеком, и отнюдь не на сохранность камзола. Норрингтон изменился в лице; выждав паузу, пират договорил — с ужасом в голосе: — И оборвут все золотые пуговицы?.. (Театрально вздохнул.) Тебя здесь люблю один я!
Булькая, золотистый ром полился в стаканы. Качались побрякушки в волосах пирата; густо обведенный чернотой глаз залихватски подмигнул из-за кромки стакана. Вчерашний хмель еще не выветрился из головы командора — только этим, пожалуй, можно объяснить то, что тот срывающимися от злости пальцами в самом деле принялся расстегивать мундир. Швырнул мундир на кресло, за ним, войдя в раж, — рубашку, по привычке взялся за бриджи — и успел распустить тесемки прежде, чем сообразил, что, собственно, делает, — и что Воробей, повалившийся обратно в койку, наблюдает за ним с выражением самого искреннего восторга на лице, покачивая ногой и даже прихлопывая в ладоши.
Опомнившийся командор вцепился в бриджи — подтянул чуть не до груди; но вследствие этого бриджи, и без того тесные, плотно обтянули некоторые детали анатомии — и, конечно, туда-то и опустился взгляд Воробья. Взметнулись брови, карие глаза расширились в веселом изумлении.
— Командо-ор… Джимми, тебе так не режет?
Ухмыляясь, он сунул командору стакан.
Хваленое самообладание командора, должно быть, взяло уже отпуск по состоянию здоровья, — позабыв о своем достоинстве (да и какое уж тут достоинство!), одной рукой вцепившись в спадающие штаны, тот запустил оправленным в узорное золото стаканом в стену; но Воробей, совершив прыжок, сделавший бы честь цирковому тигру, поймал ценную вещь в полете, — обрушился с ней куда-то за стол. Из-под стола послышалась возня, затем сдавленный страдальческий голос:
— Джимми… Я отдал тебе больше, чем тело и душу, — я отдал тебе свой ром! А ты…
Норрингтон оттолкнул стол так, что зазвенела посуда и едва не повалились подсвечники. Пират, мокрый от пролитого рома, с жалобно-оскорбленным выражением лица сидел на полу, прижимая спасенный стакан к груди, — но, шагнув к нему, командор споткнулся обо что-то, прежде бывшее под столом… и этим чем-то оказался тяжелый кожаный бурдюк.
Воробей не дрогнул лицом, но подозрения командора от этого только усилились. Развязав бурдюк, он понюхал содержимое; плеснул на ладонь. Бурдюк был полон воды. Обыкновенной. Пресной. Ничуть не тухлой. Командор поднял глаза — и Воробей опасливо отодвинулся. Смуглое лицо выразило самую искреннюю обиду — «я так не играю».
Смысл гнусной каверзы был ясен: пират явно вознамерился впредь иметь дело не с командором Норрингтоном в здравом уме и трезвой памяти, а с пьяной и, как выяснилось, совершенно аморальной скотиной, в которую тот оказался способен превратиться…
Должно быть, на лице командора, в свою очередь, отразилась вся глубина доброжелательности, благодарности и человеколюбия, владевших его существом в данный момент. Не глядя, он сунул бурдюк на стол; Воробей, моргнув, мигом изобразил улыбку — самую что ни на есть невинную, обаятельную и извиняющуюся. Укоризненно покачал головой (капля рома сорвалась с кончика носа):