К мокрому от пота лицу Еропкина прилипли волосы, в глазах стояли слезы. И победа, к которой так долго шел Сергей, вдруг показалась ему постыдной и ненужной.
– Взорвать бы здесь все, – пробормотал Еропкин, обводя глазами кабинет. – Да ладно, пользуйтесь, козлы. Берите все... раскулачили... все равно пропадет. Попользуетесь и бросите. – Он криво улыбнулся. – Потом доску повесите, мемориальную... дескать, первым хозяином был Санька Еропкин, потом мы его поперли, все себе захапали. И пустили по ветру, псу под хвост. Ты же и просрешь все, просто все! Если у тебя вон там, – он ткнул рукой в сторону, – трубу прорвет, ты куда побежишь? В ЖЭК, к сантехнику? Ты в электрике хоть что-то понимаешь? Ты ребят моих знаешь, механиков? Ты знаешь, как я их собирал, кому и что обещал? Или думаешь, они с тобой работать останутся? Да здесь завтра же ни одного человека не будет! Только голые стены. Это вы там в Москве думаете – вот, Еропкин хватанул куш и сидит, как пес на цепи, чтобы кто другой не попользовался. А я тут дело, – он выделил это слово и с трудом сглотнул слюну, – дело сделал. Думал – для себя. А вы, значит, по-другому распорядились. Только ты запомни, что я тебе скажу, комиссар. Придет время – они тебя долбанут так же, как и меня. И тогда вспомнишь, как и заради кого ты Саньку Еропкина на улицу выкидывал. Ох, будет тебе тогда херово, бля буду. Вот как мне сейчас. А теперь гляди сюда, – он схватил листок бумаги и начал что-то лихорадочно писать. – Гляди, гляди, – приговаривал он, – вспомнишь Еропкина. Тебе за эту бумажку вся ваша московская синагога в ножки поклонится, скажут – да как же ты это сумел, да какой ты хват! На! – И он ткнул в лицо Сергею заявление о выходе его, Еропкина, из акционеров. – В Москве похвалишься!
Сергей не взял бумагу. Поколыхавшись на краю стола, она тихо опустилась к ногам Левы.
– Ладно, – устало сказал Еропкин, достал из кармана вельветовых штанов мятый носовой платок и обтер лицо. – Поговорили. Идите, мужики, раз уж пить со мной отказываетесь. Ты, – он ткнул пальцем в Сергея, – завтра подгребай сюда к одиннадцати, я к тому времени свои шмотки уже вывезу. Ключи от сейфов у девок будут.
Пока они шли к машинам, Лева осторожно поглядывал на Сергея, как бы пытаясь определить для себя, стоит о чем-то заговаривать или нет, а уже у автомобиля сказал:
– Я его заявление подобрал. Так что имей в виду. Ну ладно, пока. Я завтра позвоню.
Странное чувство овладело Сергеем. Подъем борьбы, державший его весь вечер в напряжении, куда-то испарился, оставив вместо себя пустоту и неясное для него самого раскаяние. Да, Еропкин тысячу раз заслужил проделанную над ним экзекуцию. Но за этот месяц Сергей увидел не только жулика и хама, он неожиданно открыл для себя совершенно нового человека, создавшего из ничего, из пустого места предприятие, за право участвовать в котором не жалко было выложить два миллиона долларов, человека, отдававшего не подлежащие обсуждению и не вызывавшие сомнений приказы, человека, дерзко преодолевающего препятствия, выстроенные вокруг него идиотской бюрократической системой и алчностью чиновников, человека, сокрушающего все преграды собственной неукротимой энергией и генетическим неумением сдаваться. Короче – человека на своем месте. И тысячу раз прав был Еропкин, говоря, что это, созданное им, дело не сможет существовать без него, что оно реагирует на отпечатки его пальцев.
Но так получилось, что Еропкиным стали недовольны, и эта шахматная фигура сменила цвет. Она оказалась в другом лагере и была сметена с доски атакой пешки, долго державшейся в резерве, – пешки, которую воля гроссмейстера превратила в ферзя, пользующегося максимальной свободой маневра. И, конечно же, ни былые заслуги сброшенной с доски фигуры, ни история ее побед и поражений в разыгрываемой партии, ни тем более абстрактные соображения справедливости и гуманности не могли иметь сколько-нибудь серьезного значения, когда речь шла о необходимости достижения конкретного тактического результата. Но верно это было только по отношению к двигавшему фигуры игроку, которому что чувства поверженной в прах фигурки, что возможные эмоции пешки-ферзя, проведшей столь блистательную операцию, были равно не интересны.
Нельзя сказать, что Сергей был исполнен жалости к Еропкину. Скорее, это было пугающее осознание какого-то странного родства именно с ним, а не с оставленными в Москве друзьями, ради которых и была проделана вся операция. Ощущение чужеродственной близости с Еропкиным овладело Сергеем и, как ластиком, стерло радость от победы, добытой с таким трудом.
Терьян не заметил, как оказался на квартире. Конечно, надо было бы позвонить в Москву, рассказать Мусе или Витьке, чем все кончилось, но Сергею не хотелось ни с кем разговаривать. Он снял трубку аппарата в спальне и, чтобы не слышен был противный гудок, засунул ее под подушку. Потом пошарил в баре, нашел бутылку виски, налил полный стакан и, встав перед зеркалом, сказал сам себе:
– Будьте здоровы, Сергей Ашотович. Поздравляю вас с трудовыми успехами и желаю вам всего наилучшего. Вы, Сергей Ашотович, сделали большое, но очень сволочное дело. За ваше здоровье, господин генеральный директор!
Он отпил половину, поставил стакан на столик, включил телевизор и какое-то время тупо смотрел на экран, но ничего не видел, потому что перед глазами стояло изуродованное гримасой боли лицо Еропкина. Тряхнув головой, чтобы прогнать назойливое видение, Сергей встал, вышел в прихожую и в который раз споткнулся о вешалку, так и оставшуюся лежать на полу после бурного визита Марка Цейтлина. Уже две недели Терьян натыкался на нее и каждый раз давал себе слово, что вечером, в крайнем случае не позднее чем завтра, обязательно привесит эту штуковину на место.
Сергей поднял вешалку, посмотрел на шурупы и отправился искать отвертку, но, обшарив все ящики на кухне, вообще не обнаружил никаких инструментов. Отказываться от задуманного Сергею не хотелось, и он решил подняться к Насте и попросить отвертку у нее.
Терьян не видел Настю с самого первого дня, как приехал в Санкт-Петербург. Время от времени он замечал следы ее пребывания в квартире, когда, возвращаясь домой, обнаруживал, что грязная посуда тщательно вымыта, пепельница вытряхнута, в холодильнике появились очередные кастрюльки и сковородки с едой, а оставленная на стуле рубашка выстирана, выглажена и повешена в шкаф. Каждый вечер он видел свет не то ночника, не то торшера в Настином окне. Но ни разу за все это время она не попалась ему на глаза.