– Отчего же мне не унижаться? Разве я еще королева? Разве я еще хотя бы женщина?
Она подошла к окну и распахнула его, несмотря на вечернюю прохладу; серебристый лунный свет высветлил верхушки голых деревьев Тюильрийского сада.
– Все имеют право на воздух и солнце, не правда ли? Только мне отказано и в солнце и в свежем воздухе: я не смею подходить ни к окнам, выходящим во двор, ни к тем, что выходят в сад; третьего дня смотрю я во двор, вдруг гвардеец-канонир осыпает меня бранью и прибавляет:
«С каким бы удовольствием я нацепил твою башку на штык!»
Вчера отворяю окно в сад и вижу: с одной стороны какой-то человек вскарабкался на стул и читает про нас ужасный пасквиль; с другой стороны волокут к бассейну священника, избивая и ругая на чем свет стоит; а в это время окружающие, нимало не заботясь происходящим, будто все это не стоит ни малейшего внимания, играют в мяч или преспокойно прогуливаются… Какие времена, сударь! Какая жизнь! Каков народ! И вы хотите, чтобы я чувствовала себя королевой, женщиной?
Королева бросилась на диван, пряча лицо в ладонях. Дюмурье опустился на одно колено и поцеловал край ее платья.
– Ваше величество! – молвил он. – С той минуты, как я вступаю в борьбу, вы снова становитесь счастливой женщиной, вы вновь будете могущественной королевой, за это я отвечаю головой!
Поднявшись на ноги, он поклонился королеве и поспешил вон.
Королева провожала его полным отчаяния взглядом.
– Могущественной королевой? – повторила она. – Может быть, благодаря твоей шпаге это и возможно; но счастливой женщиной – никогда! Никогда! Никогда!
Она уронила голову на диванную подушку, шепча имя, становившееся ей с каждым днем дороже: Шарни!
Дюмурье удалился столь поспешно прежде всего потому, что ему мучительно было видеть отчаяние королевы: генерала трудно было взволновать какой-нибудь идеей, однако он был весьма чувствителен, когда дело касалось живых людей; он не знал жалости в политике, но был чуток к человеческому несчастью; к тому же его ожидал Бриссо, чтобы проводить к якобинцам, а Дюмурье торопился засвидетельствовать свою покорность наводящему на всех ужас Клубу.
Вот Законодательное собрание ничуть его не беспокоило с тех пор, как он стал своим человеком у Петиона, Жансоне, Бриссо и Жиронды.
Однако он не мог считать себя своим у Робеспьера, Колло д'Эрбуа и Кутона; а именно они держали в своих руках Якобинский клуб.
Его не ждали: кто мог предвидеть, что министр короля явится в Клуб якобинцев! Вот почему при его имени взгляды всех присутствовавших повернулись в его сторону.
Что собирался предпринять Робеспьер при виде Дюмурье?
Робеспьер посмотрел в его сторону вместе со всеми; он насторожился, услышав, как имя генерала переходит из уст в уста; затем насупился и снова стал холоден и молчалив.
В зале сейчас же установилась гробовая тишина.
Дюмурье сообразил, что отступать некуда.
Якобинцы только что постановили в знак всеобщего равенства надеть красные колпаки; лишь трое или четверо членов Клуба решили, что их патриотизм и так хорошо известен и потому они не нуждаются в лишнем доказательстве.
Робеспьер был из их числа.
Дюмурье не раздумывая сбрасывает шляпу, берет у оказавшегося поблизости патриота красный колпак, натягивает его себе по самые уши и поднимается на трибуну, выставляя напоказ символ равенства.
Зал взорвался рукоплесканиями.
Нечто похожее на змеиное шипение заглушает всеобщее ликование, и аплодисменты сейчас же гаснут.
Это с тонких губ Робеспьера срывается приказание:
«Тишина!»
С тех пор Дюмурье не раз признавался, что никогда пушечные ядра, со свистом проносившиеся над его головой, не заставляли его трепетать так, как это шипение, сорвавшееся с губ бывшего депутата от Арраса.
Однако Дюмурье, и как генерал, и как оратор, был сильным противником; его так же трудно было прогнать с трибуны, как и с поля боя.
Он невозмутимо ждал, пока установится эта мертвая тишина, и дрогнувшим голосом молвил:
– Братья и друзья! Вся моя жизнь принадлежит отныне народу; я обещаю исполнять его волю и оправдать доверие конституционного короля; я буду вести переговоры с другими державами от имени свободного народа, и эти переговоры либо принесут надежный мир, либо приведут к окончательной войне!
В этом месте, вопреки призывам Робеспьера к тишине, снова вспыхнули аплодисменты.
– Ежели мы окажемся перед необходимостью войны, – продолжал оратор, – я оставлю свой пост и займу свое место в строю, чтобы победить или умереть свободным вместе с моими братьями! На моих плечах – огромная тяжесть; братья, помогите мне советами: выскажите их на страницах своих газет; скажите мне правду, чистую правду, но не клевещите и не отталкивайте гражданина, которого вы знаете как человека искреннего, бесстрашного а преданного делу Революции!
Дюмурье умолк. Он сошел с трибуны под аплодисменты, и аплодисменты эти вызвали раздражение у Колло д'Эрбуа – актера, которого часто освистывали, но редко удостаивали рукоплесканиями.
– К чему эти аплодисменты? – крикнул он со, своего места. – Если Дюмурье пришел сюда как министр, нам нечего ему ответить; ежели он пришел как наш брат и единомышленник, он всего-навсего исполнил свой долг и, стало быть, обязан согласиться с нашим мнением; значит, мы можем ответить ему только одно: пусть поступает так, как говорит!
Дюмурье поднял руку с таким видом, словно хотел сказать: «Именно так я это и понимаю!»
Тогда со своего места поднялся Робеспьер; на губах его застыла улыбка; все поняли, что он собирается подняться на трибуну, и подвинулись; его желание говорить было свято: все смолкло.
В отличие от настороженной тишины, которой был встречен Дюмурье, Робеспьера приготовились слушать с доброжелательностью и благоговением.
Он взошел на трибуну и со свойственной ему торжественностью обратился к собравшимся:
– Я отнюдь не принадлежу к тем, кто полагает, что министр не может быть патриотом, я не без удовлетворения принимаю речь господина Дюмурье. Когда он исполнит свои обещания, когда он обуздает наших врагов, вооруженных против нас его предшественниками и заговорщиками, еще и сегодня заправляющими в правительстве, несмотря на изгнание некоторых министров, вот тогда, только тогда я, пожалуй, воздам ему должное; но даже тогда никто не заставит меня сказать, что любой честный гражданин этого общества стоит министра: только народ велик, только он, по моему мнению, достоин уважения; перед ним власть министра – ничто, именно из уважения к народу, а также и к самому министру я требую, чтобы его появление здесь не сопровождалось слишком горячими выражениями чувств, что свидетельствовало бы скорее об упадке общественного сознания. Все время, пока господин Дюмурье будет выражать свой горячий патриотизм и в особенности оказывать реальные услуги своему отечеству и тем самым докажет, что он – брат всем честным гражданам и народный заступник, он может рассчитывать на нашу поддержку; меня не пугает присутствие в нашем обществе любого министра, однако я заявляю, что в ту самую минуту, как министр будет пользоваться здесь большим авторитетом, нежели рядовой член общества, я потребую его изгнания. Этому не бывать никогда!