– Как подумаю, что ровно год тому назад мы вошли в ратушу, что вы ухватили господина де Флесселя – бедный господин де Флессель, где он? Где Бастилия? – ухватили господина де Флесселя за воротник, что вы заставили его выдать порох, покуда я стоял у дверей на часах, а кроме пороха, вы добились от него записки к господину Делоне; и что мы раздали порох и расстались с господином Маратом: он пошел к Дому инвалидов, ну, а мы – к Бастилии; что у Бастилии мы нашли господина Гоншона, Мирабо из народа, как его называли… А знаете ли вы, папаша Бийо, что сталось с господином Гоншоном? Эй, знаете вы, что с ним сталось?
На сей раз Бийо ограничился тем, что отрицательно покачал головой.
– Не знаете? – продолжал Питу. – Я тоже не знаю. Может быть, то же самое, что сталось с Бастилией, с господином де Флесселем и что станется со всеми нами, – философски добавил Питу, – pulvis es et in pulverem reverteris. Как подумаю, что на этом самом месте была дверь, а теперь ее здесь нет, – та дверь, через которую вы вошли, после того как господин Майар написал на шкатулке знаменитое сообщение, которое я должен был прочесть народу, если вы не вернетесь; как подумаю, что на том самом месте, где сейчас в этой огромной яме, похожей на могилу, свалены все эти цепи и кандалы, вы повстречали господина Делоне! – бедняга, я так и вижу его до сих пор в сюртуке цвета небеленого полотна, в треуголке, с алой лентой и шпагой, упрятанной в трость… Да, и он тоже ушел вслед за Флесселем! Как подумаю, что господин Делоне показал вам всю Бастилию, снизу доверху, дал вам ее изучить, измерить ее стены в тридцать футов у основания и в пятнадцать у вершины, и как вы вместе с ним поднимались на башни, и вы даже пригрозили ему, если он не будет вести себя благоразумно, броситься вниз вместе с ним с одной из башен; как подумаю, что, спускаясь, он показал вам ту пушку, которая десять минут спустя отправила бы меня туда, где теперь пребывает бедный господин Делоне, кабы я не исхитрился спрятаться за угол; и, наконец, как подумаю, что, осмотрев все это, вы сказали, словно мы собирались штурмовать сеновал, голубятню или ветряную мельницу: «Друзья, возьмемте Бастилию!. – и мы ее взяли, эту хваленую Бастилию, до того здорово взяли, что сегодня сидим себе, уплетая колбасу и попивая бургундское, на том самом месте, где была башня, прозывавшаяся.третья Бертодьера., в которой сидел доктор Жильбер!
До чего же странно! И как припомню весь этот шум, гам, крики, грохот…
Погодите, – перебил сам себя Питу, – кстати уж о шуме, что это там слышится? Гляньте, папаша Бийо, там что-то происходит или идет кто-то: все бегут, все повскакали с мест; пойдемте-ка вместе со всеми, папаша Бийо, пойдемте!
Питу подхватил Бийо под руку, приподнял его с места, и оба, охваченный любопытством Питу и безучастный Бийо, отправились в ту сторону, откуда доносился шум.
Причиной шума был человек, наделенный редкой привилегией производить шум всюду, где бы он ни появлялся.
Среди всеобщего гневного ропота слышались крики: «Да здравствует Мирабо!. – они вырывались из могучих глоток тех людей, которые последними меняют свое мнение о людях.
И впрямь, это был Мирабо, который под руку с женщиной явился осмотреть новую Бастилию; ропот был вызван именно тем, что его узнали.
Женщина была под вуалью.
Другого человека на месте Мирабо испугала бы вся эта поднявшаяся вокруг него суматоха, в особенности крики, преисполненные глухой угрозы, прорывавшиеся сквозь хвалебные возгласы; эти крики были сродни тем, что сопровождали колесницу римского триумфатора, взывая к нему: «Цезарь, не забывай, что ты смертен!.»
Но он, человек привычный к угрозам, был, казалось, подобен буревестнику, которому хорошо лишь в соседстве с громами и молниями; с улыбкой на лице, со спокойным взглядом и властной осанкой он шел сквозь весь этот переполох, ведя под руку неведомую спутницу, дрожавшую под влиянием его ужасающей популярности.
Неосторожная, она, наверно, подобно Семеле, пожелала увидеть Юпитера, и теперь, казалось, ее вот-вот спалит небесный огонь.
– Да это же господин де Мирабо! – сказал Питу. – Смотри-ка, вот он какой, господин де Мирабо, дворянский Мирабо. Вы помните, папаша Бийо, ведь почти что на этом самом месте мы видели господина Гоншона, народного Мирабо, и я еще сказал вам: «Не знаю, как дворянский Мирабо, а этот, народный, – сущий урод.» Так вот, знайте, что нынче, когда я повидал их обоих, сдается мне, что оба они одинаковые уроды, но дела это не меняет; все равно воздадим должное великому человеку.
И Питу взобрался на стул, а со стула перелез на стол, нацепил треуголку на острие своей шпаги и закричал:
– Да здравствует господин де Мирабо!
Бийо ничем не проявил ни симпатии, ни антипатии; он лишь скрестил руки на дюжей груди и угрюмо пробормотал:
– Говорят, он предает народ.
– Подумаешь, – возразил Питу, – такое говорят обо всех великих людях древности, от Аристида до Цицерона.
И еще более зычным и гулким голосом, чем в первый раз, он прокричал вслед прославленному оратору:
– Да здравствует Мирабо!
Великий человек уже почти скрылся из виду, увлекая за собой водоворот людей, хулы и приветственные клики. Питу соскочил со стола и сказал:
– А все равно, я очень доволен, что увидел господина де Мирабо…
Пошли, папаша Бийо, прикончим вторую бутылку и доедим нашу колбасу.
И он увлек фермера к столу, где их в самом деле ждали остатки угощения, которое Питу поглощал почти без посторонней помощи, как вдруг они обнаружили, что к их столику придвинут третий стул, а на стуле сидит какой-то человек и словно поджидает их.
Питу посмотрел на Бийо; тот смотрел на незнакомца.
День этот, конечно, был днем братского единения, а потому допускал некоторую бесцеремонность между согражданами, но в глазах Питу, не допившего второй бутылки и не доевшего колбасы, бесцеремонность эта почти равнялась той, которую позволял себе незнакомый игрок, подсевший к шевалье де Грамону.
Да и тот игрок, которого Гамильтон называет «ничтожеством», попросил у шевалье де Грамона прощения «за великую дерзость», между тем как незнакомец и не думал просить прощения ни у Бийо, ни у Питу, а, напротив, смотрел на них с некоторой издевкой, как, по-видимому, привык смотреть на всех и каждого.