Затем председатель Национального собрания в свой черед встал, все депутаты стеснились вокруг него, и он произнес:
– Клянусь быть верным нации, закону, королю и всеми своими силами поддерживать Конституцию, принятую Национальным собранием и одобренную королем.
Не успел он договорить, как сверкнул тот же огонь, загремели те же взрывы и, как удаляющееся эхо, разлетелись во все концы Франции.
Настала очередь короля.
Он встал.
Тише! Слушайте все, каким голосом он будет произносить клятву нации клятву, которую сразу же преступил в сердце своем.
Берегитесь, государь! Туча разрывается надвое, открывается чистое небо, появляется солнце.
Солнце – это Бог. На нас взирает Бог.
– Я, король французов, – говорит Людовик XVI, – клянусь употребить всю власть, которой наделил меня конституционный закон государства, на то, чтобы поддерживать Конституцию, принятую Национальным собранием и одобренную мною, и способствовать исполнению законов.
Ах, государь, государь, зачем же и на этот раз вы не пожелали принести клятву на алтаре?
Двадцать первое июня станет ответом на четырнадцатое июля, Варенн откроет разгадку Марсова поля.
Но истинной или ложной была эта клятва, она была отмечена новыми вспышками и новым грохотом.
Сто пушек грянули, как грянули они в честь Лафайета и в честь председателя Собрания, и артиллерия департаментов в третий раз подхватила грозное предупреждение королям: «Берегитесь, Франция встает на ноги! Берегитесь, Франция хочет быть свободной, и, как тот римский посол, у которого в складках плаща таились и мир, и война, она готова взметнуть свой плащ над целым светом!.
И вот для всей этой неисчислимой толпы настал час безбрежной радости.
Мирабо на миг забыл королеву, Бийо на миг забыл Катрин.
Король удалился под всеобщие приветственные клики. Собрание вернулось в зал заседаний в сопровождении того же кортежа, с которым прибыло на Марсово поле.
Что до знамени, которое город Париж вручил ветеранам армии, то, как сообщает «История революции, составленная двумя друзьями народа., было решено, что знамя это будет вывешено под сводами Национального собрания на память будущим законодательным собраниям о счастливой эпохе, наступление которой отпраздновали в этот день, и как эмблема, способная напомнить войскам, что они подчиняются двум властям и не смеют выступать без согласного распоряжения обеих этих властей.
Мог ли Шапелье, по предложению которого был издан этот декрет, предвидеть двадцать седьмое июля, двадцать четвертое февраля и второе декабря?
Стемнело. Утренний праздник происходил на Марсовом поле, вечернему надлежало быть у Бастилии.
Восемьдесят три покрытых листвой дерева, по числу департаментов, изображали собой восемь башен крепости, на фундаментах которых они были установлены. От дерева к дереву тянулись сверкающие гирлянды; посредине возвышалась гигантская мачта, увенчанная знаменем, на котором красовалось слово «Свобода.» Возле рвов была вырыта огромная могила, в которой были погребены кандалы, цепи, решетки Бастилии и знаменитый барельеф, украшавший ранее башенные часы и изображавший скованных рабов. Кроме того, оставили отверстыми и осветили во всей их зловещей глубине подвальные одиночные камеры, вобравшие в себя столько слез и заглушившие столько вздохов. И наконец, когда, привлеченная музыкой, звучавшей среди листвы, публика добиралась до того места, где прежде был внутренний двор, там перед нею открывался ярко освещенный бальный зал, и над входом в этот зал были начертаны слова, подтверждавшие, что прорицание Калиостро осуществилось:
ЗДЕСЬ ТАНЦУЮТ
За одним из тысячи столиков, расставленных вокруг Бастилии, под импровизированной сенью, воспроизводившей древнюю крепость почти с такой же точностью, как обтесанные камешки архитектора Паллуа, подкреплялись двое мужчин, утомленные после дня маршировки и маневров. Перед ними были выставлены огромная колбаса, четырехфунтовый каравай и две бутылки вина.
– Эх, чтоб мне с места не сойти! – сказал, одним духом опорожнив свой стакан, младший из сотрапезников, носивший мундир капитана национальной гвардии, в то время как второй, старше его по крайней мере вдвое, был одет в мундир представителя провинции. – Чтоб мне с места не сойти! До чего ж хорошо поесть, когда голоден, и попить, когда в глотке сухо!
Потом, помолчав, он спросил:
– А что же вы, папаша Бийо? Неужто вам не хочется ни пить, ни есть?
– Я попил и поел, – отвечал второй, – и теперь мне хочется только одного…
– Чего же?
– Я скажу тебе это, дружище Питу, когда для меня придет час сесть за стол.
Питу не почувствовал хитрости в ответе Бийо. Бийо мало съел и мало выпил, несмотря на утомительный день, который к тому же, по выражению Питу, был голодноват; но с тех пор, как из Виллер-Котре они прибыли в Париж, за все пять дней или, вернее, пять ночей работы на Марсовом поле Бийо также очень мало пил и очень мало ел.
Питу знал, что некоторые недомогания, не представляя большой опасности, полностью лишают аппетита самых крепких людей, и всякий раз, примечая, как мало ест Бийо, спрашивал его, как спросил только что, в чем причина такого воздержания; но Бийо всякий раз отвечал, что он не голоден, и Питу довольствовался этим ответом.
Однако было одно обстоятельство, по-настоящему смущавшее Питу; то была не воздержанность Бийо в пище – в конце концов, каждый волен есть мало или вообще не есть. К тому же чем меньше ел Бийо, тем больше доставалось ему, Питу. Нет, его смущала немногословность фермера.
Когда Питу делил с кем-нибудь трапезу, он любил поговорить; он заметил, что беседа, ничуть не мешая глотанию, способствует пищеварению, и это наблюдение так глубоко укоренилось у него в мозгу, что, когда Питу доводилось есть в одиночестве, он пел.
Если, конечно, на него не нападало уныние.
Но теперь у Питу не было никаких причин для уныния, скорее напротив.
С некоторых пор жизнь его в Арамоне снова наладилась. Как мы знаем, Питу любил, вернее, обожал Катрин, и я прошу читателя понимать это буквально; итак, что нужно итальянцу или, например, испанцу, обожающим Мадонну? Видеть ее, стоять перед ней на коленях, молиться.