Если у замка Во есть какой-нибудь недостаток, который ему можно поставить в упрек, то это его чрезмерная величавость и чрезмерная роскошь.
Вплоть до наших дней сохранилась привычка исчислять в арканах площадь покрывающей его кровли, починка которой теперь, когда состояния мельчают вместе с эпохой, – сущее разорение.
Дом этот, строившийся для подданного, больше похож на дворец, чем те дворцы, которые Уолси, боясь вызвать ревность своего повелителя, считал себя вынужденным подносить ему в дар.
Но если нужно было бы указать, в чем именно богатство и прелесть этого дворца особенно поразительны, если что-нибудь в нем можно предпочесть великолепию его обширных покоев, роскоши позолоты, обилию картин и статуй, то это лишь парк, это только сады замка Во. Фонтаны, казавшиеся чудом в 1653 году, остаются чудом и ныне; то же можно сказать и о каскадах, восхищавших всех королей и всех принцев Европы.
Скюдери говорит об этом дворце, что для поливки его садов фуке расчленил реку на тысячу фонтанов и собрал тысячу фонтанов в потоки.
Этот великолепный дворец был подготовлен к приему монарха, которого называли самым великим королем во всем мире. Друзья Фуке свезли сюда все, чем были богаты: кто своих актеров и декорации, кто художников и ваятелей, кто, наконец, поэтов, мастеров остро отточенного пера.
Целая армия слуг, разбившись на группы, сновала по дворцам и обширнейшим коридорам, тогда как Фуке, приехавший только утром, спокойный и внимательный ко всему, обходил замок, отдавая последние распоряжения управляющим, уже закончившим свой осмотр.
Было, как мы уже сказали, 15 августа. На плечи бронзовых и мраморных богов падали отвесные солнечные лучи. В чашах бассейнов нагревалась вода, и зрели в садах великолепные персики, о которых пятьдесят лет спустя с сожалением вспоминал великий король, говоря кому-то в Марли, где в садах, обошедшихся Франции вдвое дороже, чем стоил фуке его замок Во, не было порядочных сортов персиков:
– Ах, вы не пробовали персиков господина Фуке, вы для этого слишком молоды, О, память людская! О, фанфары молвы! О, слава мира сего! Тот, кто отлично знал себе цену, кому досталось в наследство все достояние Никола фуке, кто взял у него Ленотра, а также Лебрена, кто послал самого Фуке до конца дней его в государственную тюрьму, тот вспомнил лишь персики своего поверженного, забытого, задушенного врага! Тридцать миллионов были брошены рукою Фуке в его бассейны, в литейные его скульпторов, в чернильницы его поэтов, в папки его художников, и все же тщетными оказались его надежды на память людскую. Но достаточно было великому королю увидеть румяный и сочный персик, чтобы воскресить в памяти печальную тень последнего суперинтенданта Франции.
Уверенный, что Арамис подготовился к встрече столь значительного числа приезжих, что он позаботился проверить охрану у всех ворот и дверей и оборудовать необходимые помещения, Фуке занимался тем, что предусматривалось программой празднества: Гурвиль показывал, где у него будут фейерверк и иллюминация; Мольер повел его в театр; осмотрев часовню, гостиные, галереи, утомленный Фуке встретил, спускаясь по лестнице, Арамиса. Прелат знаком остановил его.
Суперинтендант подошел к своему другу, и тот подвел его к большой, спешно заканчиваемой картине. Живописец Лебрен, весь в поту, испачканный красками, усталый и вдохновенный, делал быстрой кистью последние завершающие мазки. Это был портрет короля в парадном костюме, том самом, который Персерен соблаговолил показать Арамису.
Фуке остановился перед картиной; она, казалось, жила, – такой свежестью и теплотой веяло от изображенной на ней человеческой плоти. Он рассмотрел портрет, оценил мастерство и, не находя, чем можно было бы вознаградить этот поистине геркулесов труд, обхватил руками шею художника и с чувством обнял его. Суперинтендант «испортил костюм стоимостью в тысячу пистолей, но влил бодрость в душу Лебрена.
Это мгновение доставило художнику радость, но оно же повергло в уныние Персерена, сопровождавшего вместе с другими Фуке и восхищавшегося в картине больше всего костюмом, сшитым им для его величества, костюмом, представлявшим, по его словам, произведение подлинного искусства, костюмом, равный которому можно было найти разве что в гардеробе г-на Фуке»
Его сетования по поводу этого происшествия были прерваны сигналом, поданным с крыши замка. За Меленом, на открытой равнине, дозорные заметили королевский поезд: его величество въезжал в Мелен; за ним следовала длинная вереница карет и всадников.
– Через час, – взглянул на Фуке Арамис.
– Через час, – ответил тот, тяжко вздыхая.
– А народ еще спрашивает, к чему эти королевские праздники! – сказал ваннский епископ и рассмеялся своим неискренним смехом.
– Увы, хоть я не народ, но и я задаю себе тот же вопрос.
– Через двадцать четыре часа, монсеньер, я дам вам ответ на него. А теперь улыбайтесь, ведь сегодня радостный день.
– Знаете, д'Эрбле, верьте или не верьте, – с жаром произнес суперинтендант, указывая пальцем на показавшийся вдали поезд Людовика, – он меня вовсе не любит, да и я не пылаю к нему горячей любовью, но сейчас, когда он приближается к моему дому, отчего – я и сам не скажу, но особа его для меня священна; он мой король, и он мне почти что дорог.
– Дорог? Вот это верно! – повторил Арамис, играя словами.
– Не смейтесь, д'Эрбле, я знаю, что если б он захотел, я полюбил бы его.
– Вам следовало бы сказать это не мне, а Кольберу.
– Кольберу? – воскликнул Фуке. – Но почему?
– Потому что, став суперинтендантом, он назначит вам пенсию из личных сумм короля.
И, бросив эту насмешку, Арамис поклонился.
– Куда вы? – спросил помрачневший Фуке.
– К себе, монсеньер; мне нужно переодеться.
– Где вы поместились, д'Эрбле?
– В синей комнате, что на втором этаже.
– В той, которая находится над покоями короля?
– Да.
– Зачем же вы так неудобно устроились? Ведь там вы и пошевелиться не сможете.
– По ночам, монсеньер, я сплю или читаю в постели.
– А ваши люди?
– О, со мною лишь один человек, – Так мало?