– Почему вы сказали мне, – спросил Арамис, – что вы довольны своим пребыванием здесь? Почему сказали, что ничего не желаете и ни к чему не стремитесь? Почему, наконец, говоря все это, вы препятствуете мне быть, в свою очередь, искренним до конца?
Та же молния уже в третий раз вспыхнула в глазах юноши; но так же, как и дважды пред тем, она тотчас же погасла.
– Вы мне не верите? – сказал Арамис.
– О нет, почему же, сударь?
– По очень простой причине, ибо если вы знаете обо всем том, о чем должны знать, вам не следует доверяться кому бы то ни было.
– В таком случае не удивляйтесь, что я не доверяюсь и вам, ведь вы подозреваете, что я знаю то, чего я не знаю.
Арамиса восхитило столь энергичное сопротивление.
– Вы приводите меня в отчаяние, монсеньер! – воскликнул он, ударяя рукою по креслу.
– Я не понимаю вас, сударь.
– Попытайтесь же, прошу вас, понять меня.
Узник пристально посмотрел на Арамиса.
– Мне кажется иногда, – продолжал последний, – что предо мной человек, которого я ищу… а затем…
– А затем… этот человек исчезает, не так ли? – усмехнулся узник. Ну что же, тем лучше!
Арамис встал.
– Мне решительно нечего сказать человеку, относящемуся ко мне с таким недоверием, как вы, монсеньер.
– А мне, – отвечал тем же топом узник, – нечего сказать человеку, не желающему понять, что узнику следует опасаться всего на свете.
– Даже своих старых друзей? О, это чрезмерная осторожность!
– Своих старых друзей? Вы один из моих старых друзей, вы?
– Подумайте, не припомните ли вы, что когда-то, в той самой деревне, где протекло ваше детство, вы видели…
– Вам известно название этой деревни?
– Нуази-ле-Сек, монсеньер, – твердо выговорил Арамис.
– Продолжайте, – произнес молодой человек; ничто, однако, в его лице не выразило, подтверждает ли он сказанное прелатом или оспаривает.
– Монсеньер, если вы упорно хотите продолжать эту игру, прекратим разговор. Я пришел с намерением сообщить вам о многом, это верно; но ведь и вы, со своей стороны, должны изъявить желание узнать это многое.
Прежде чем говорить, прежде чем открыть вам столь важные тайны, которые я храню про себя, я нуждаюсь с вашей стороны если не в откровенности, то хотя бы в некоторой помощи, если не в доверии, то хотя бы в некоторой доле симпатии. А вы замкнулись в якобы полном незнании, и это останавливает меня… И вы поступаете так не потому, что вы правы; ведь как бы мало вы ни были осведомлены, каким бы равнодушным ни притворялись, от этого вы не перестаете быть тем, кто вы есть, и ничто, слышите ли, ничто не может этого изменить, монсеньер.
– Обещаю терпеливо выслушать вас. Но мне кажется, что я имею право повторить тот вопрос, который я уже задавал вам: кто вы такой?
– Помните ли – тому уж пятнадцать или, может быть, восемнадцать лет как вы видели в Нуази-ле-Сек всадника, который приезжал вместе с дамой, одетой обычно в платье из черного шелка и с огненными лентами в волосах?
– Да, однажды я спросил имя всадника, и мне ответили, что это аббат д'Эрбле. Я удивился, почему этот аббат имеет вид воина, и мне ответили, что в этом нет ничего удивительного, так как он – бывший мушкетер Людовика Тринадцатого.
– Итак, – сказал Арамис, – бывший мушкетер, тогдашний аббат, нынешний ваннский епископ и ваш сегодняшний духовник, все они – я.
– Да. Я узнал вас.
– В таком случае, монсеньер, если вы это знаете, мне остается только добавить то, чего вы, пожалуй, не знаете: если бы о посещении этого места мушкетером, епископом и духовником узнал бы король сегодня вечером или завтра утром, тот, кто пренебрег всем, чтоб побывать у вас, увидел бы сверкающий топор палача в каземате еще темнее и потаеннее вашего.
Выслушав эти произнесенные решительным тоном слова, молодой человек приподнялся на кровати и жадными глазами впился в лицо Арамиса. После этого узник, видимо, проникся доверием к своему посетителю.
– Да, – прошептал он, – я помню, хорошо помню то время. Женщина, о которой вы говорите, один раз приезжала с вами и дважды с той женщиной…
– С той женщиной, которая навещала вас каждый месяц?
– Да.
– Знаете ли вы, кто эта дама?
Глаза узника заблестели, и он произнес:
– Знаю; это была дама, близкая ко двору.
– Хорошо ли вы ее помните?
– О, мои воспоминания о ней очень отчетливы: видел я эту даму один раз с человеком лет сорока пяти, в другой раз с вами и с дамою в черном платье с лентам цвета пламени; потом я видел ее еще дважды, и оба раза с тою же дамою в черном. Эти четверо вместе с моим гувернером и старой Перонеттою, да моим тюремщиком, да комендантом – единственные, с кем я говорил в течение всей моей жизни, почти единственные, которых я видел за всю мою жизнь.
– Выходит, что вы и там были в тюрьме?
– Если здесь я в тюрьме, то там я был, можно сказать, на воле, хотя моя свобода и была основательно стеснена. Дом, в котором я безвыездно жил, обширный сад, окруженный стенами, за которые я не мог выйти, – таково было мое обиталище. Впрочем, вы его знаете, поскольку бывали в нем.
В конце концов, привыкнув жить внутри этих стен, я никогда и не желал выйти за их пределы. Теперь вы понимаете, сударь, что, не повидав света, я не могу желать чего бы то ни было, и если вы хотите рассказать мне о чем-то, то знайте: вам придется давать мне на каждом шагу разъяснения.
– Так я и сделаю, монсеньер, – сказал, кланяясь, Арамис, – ибо это мой долг.
– Начнем с того, кто был моим гувернером?
– Достойный дворянин и порядочный человек, монсеньер, – воспитатель вашего тела и вашей души. Разве вы были когда-нибудь недовольны им?
– О нет, сударь, напротив. Но этот дворянин говорил мне не раз, что мой отец и моя мать умерли; лгал он или говорил правду?
– Он против воли должен был следовать данным ему указаниям.
– Значит, он лгал?
– Только в одном. Ваш отец действительно умер.
– А мать?
– Она умерла для вас.
– Но для других она жива и поныне, не так ли?
– Да.
– А я, – молодой человек устремил на Арамиса пристальный взгляд, – я обречен жить во мраке тюрьмы?
– Увы, да.
– И все потому, что мое присутствие в мире открыло бы великую тайну?