– Ты что здесь? – Лицо Славика далеко, он-то стоит на ногах, Лёка его толком не видит… «Воды!», «Больно!», «Каша! Каша!» – гудят в голове неголоса: какая разница вообще, что здесь забыл этот дурацкий Славик, надо цветок полить…
Лёка вскакивает, рвёт на себя дверь и влетает прямо в белый халат.
– Это что такое? – медсестра. Злая или не очень? Какая разница?!
– Цветок! – Лёка выкрикивает это, наверное, на всю больницу. – Надо полить цветок! В коридоре, там, где лампы и нарисованная мышка на двери кабинета! У кота ухо порвано! И это…
В затылке, где ещё оставалось место для человеческих мыслей и слов, засвербило: «Они не поймут! Никогда не поймут, они не слышат! И цветок останется, и кот…»
– Ты чего, малахольный? – Славик. – Вы не волнуйтесь, он всегда такой. Ещё летом поднял на уши всю группу, стал орать, что нужно полить все деревья вокруг.
– Молчи! – кажется, Лёка сказал это на цветочном. Славик странно глянул на него, но не замолчал: – А в этот раз утащил в столовке весь хлеб ночью и пошёл кормить птиц. Потому и заболел… – у него был очень самодовольный голос стукача. Хотелось врезать, но Славик был сильнее.
А медсестра как будто не удивилась и уж точно не рассердилась.
– Надо так надо. Давай так: я пойду полью цветы, а вы полежите. Оба! – она посмотрела на дурацкого Славика. – Скоро доктор придёт, а вы скачете тут, да ещё и ссоритесь. Он рассердится…
Дурацкий Славик, конечно, ныряет под одеяло, убеждая её нудным голосом пакостника:
– Нет-нет, мы не ссоримся.
А Лёка стоит, не зная, что делать, верить или не верить… Слёзы ещё льются, и дурацкая красная нитка из носа свисает на больничную пижаму.
– Ой, а кто тебе нос разбил?!
– Это он упал. – Славик, кажется, испугался, что его сделают виноватым.
Медсестра с подозрением смотрит на Славика и кивает Лёке:
– Ладно, ложись. Давай сперва нос вытрем. – Она уходит, потом возвращается с ватой и шипучей гадостью, которая щиплет, а цветок так и стоит неполитый. И кот…
У Лёки опять наворачиваются слёзы, но медсестра думает, что это из-за разбитого носа, и обещает, что до свадьбы заживёт.
* * *
Цветок она полила, Лёка это заметил. А вечером пришла в палату и спросила, как он узнал про кота.
Пальцы у неё были перемазаны зелёнкой, а на руке алели свежие царапины, явно оставленные кошкой. Лёка сразу понял: ему поверили! Медсестра обработала коту ухо: нашла, обработала! Улыбка сама собой поползла к ушам: это здорово. Лёка думал, кот притих потому, что смирился, а вот…
– В окно видел, – он старательно изобразил честный взгляд, да ещё и кивнул на окно.
Медсестра подошла к окну, прижала ладони к стеклу, заслоняясь от света:
– Темно уже… Они обычно с другой стороны бегают, поближе к кухне. Ты в коридор выходил, да?
Лёка не выходил, но зачем-то признался. Наверное, ей так будет спокойнее. И ему тоже.
* * *
…Помнит, как не мог есть. В тот день почему-то принесли сразу обед, наверное, завтрак он просто проспал. Прямо перед глазами, напротив его кровати, в желтовато-грязной стене светилось глупое окошечко доставки. Его тогда перекрыл огромный белый халат, и в окно просунулась толстенная рука с тарелкой:
– Обед!
Как будто через дверь войти нельзя.
Лёкины соседи засуетились, расхватывая тарелки, а Лёка лежал таращился, словно всё это не с ним и это кино. Почему-то опять вспомнился тот глупый фильм про браконьеров.
Последняя тарелка с чем-то жутко красным возникла в окошке, и никто за ней не подошёл. Наверное, это для него… Не хотел вставать. Или всё-таки не мог?
– Кто не ел?! – голос за окошком был властный, высокий.
Кто-то из соседей цапнул тарелку, поставил Лёке на тумбочку, сделав жуткую розоватую лужицу, сунул Лёке ложку, что-то сказал…
Лёка сел на кровати, оглушённый неголосами: тут и там кричали, плакали, звали на помощь. А он здесь…
– Ешь! – рявкнул ему в ухо сосед, и Лёка даже потянулся ложкой к этому кроваво-красному борщу. Может быть, даже и поел бы, так, по привычке: раз говорят «Ешь!» – значит надо. Но там плавал кусок мяса. С волоконцами, розовым от свёклы жиром: чья-то последняя боль, чья-то смерть, сваренная с овощами, в мутно-белой тарелке с трещинкой.
Если бы было чем, Лёку бы, наверное, вырвало. Конечно, он не слышал, не мог слышать кого-то давно убитого, конечно, тому уже не больно, конечно… Он так и сидел, оцепеневший, уставившись в кровавый борщ, в чужую боль, которую ему предлагают есть. Вокруг смеялись, болтали, кричали, а потом вошла эта.
Огромная, как гора, санитарка или повариха, как они там называются – те, кто развозит больничные обеды. Она еле прошла в дверь и рявкнула:
– Кто посуду не сдал?!
Все притихли. Даже Лёка оторвал взгляд от жуткой тарелки. А эта подошла, встала над ним. Было страшно поднять глаза. Ухо щекотал грязноватый тёткин халат, от которого пахло мясом и силосом. Смертью.
– Это что за новости?! Быстро ешь, за шиворот вылью! – от её вопля, наверное, оглохла вся палата. – Надо есть! Умереть хочешь?! – она вопила так, как будто Лёка и правда умирает. Она вопила – а его голова сама вжималась в плечи.
Лёка думал, не сможет, думал, вырвет, думал, в обморок упадёт. Но рядом с тёткой-горой съел как миленький и первое, и второе (компот ещё раньше стащил Славик, а Лёка и не возражал). Когда он доел последнюю ложку, тётка отобрала посуду, пригрозив:
– Смотри, чтобы в первый и в последний раз! – И ушла. Наконец-то ушла.
В животе и почему-то рукам было тяжело. Лёка плюхнулся на кровать обессиленный, как будто дрова колол. Соседи захихикали, зашептались, кто-то сказал какую-то гадость. Всё равно. В ушах ещё гремел голос жуткой тётки. Надо есть, чтобы не привлекать её внимание. Вообще надо есть, чтобы не привлекать ничьё внимание. Поел бы сразу – так бы она и осталась толстой рукой в окошке доставки. А она – вот…
* * *
…Помнит, как после того зеркала не мог уснуть и лежал, уставившись на тёмные разводы на потолке. Ещё летом он лежал так же на тёплой земле, смотрел на облака, а не на это жёлтое даже в темноте безобразие, слушал дерево, и всё было хорошо. А теперь…
– Плохо… – неголос был где-то рядом.
Перед глазами возникло что-то белое, в нос ударил противный и странно знакомый запах. Опять! Лека устал плакать по своей беззаботной жизни. Было ещё обидно: «Почему я?!» – но тогда он вспоминал, как долго и старательно тренировался сам, как пытался сказать хоть что-то на загадочном цветочном языке. Ведь он сам этого хотел – чего теперь-то?… А чего тогда другие не хотели? Дело не в тренировках или хотя бы не только в них, Лёка это чувствовал.
– Плохо… Плохо…
Лёка напрягся, но не увидел ничего нового, кроме белизны, не услышал ничего нового, кроме того запаха…
– Ты в туалете, что ли?
– Плохо…
Лёка откидывает одеяло, и на тело тут же нападает лёгкий холодок. Опускает ноги: пол ледяной, где там тапочки? Тихонько выходит, глядя на ряды белых пододеяльников. Спят, глухие, а он должен слышать это всё…
В коридоре тусклый дежурный свет. Пост медсестры пуст. Наверное, ушла поспать часок в ординаторской, один Лёка тут…
Грязноватая дверь туалета скрипит на весь коридор. Темно. Лёка нашаривает выключатель – и зажмуривается от света. Лампы зажигаются не сразу, а мигая, перемигиваясь, одна за другой, одна за другой, пока не успокоятся. Тогда они будут гудеть, тихо-тихо, но всё равно на нервы действует…
– Плохо…
Никого. Ряд унитазов, ведро и швабра в углу… Наверное, кто-то маленький…
Сердце застучало в ушах и ухнуло куда-то в живот. Лёка уже догадался, кто там такой маленький. В голове закрутился этот жуткий сон, из-за которого Лёка боялся засыпать: «Угадай, что мы здесь едим, маленький больной мальчик!» К горлу подступила тошнота, а в голове стучало: «Угадай…»
– Крыса!.. Кры-са! – он пытался позвать котов, но на цветочном выходило только это «Крыса!». – Здесь крыса! В туалете крыса!