* * *
Ночью было особенно холодно. Лёка сперва долго вертелся, кутаясь в одеяло, и всё не мог согреться. Он смотрел на ледяные узоры-завитушки на стекле, вспоминал свой сегодняшний конфуз и гадал, как быстро его некрасивый портрет опять станет снежным узором. От таких мыслей становилось ещё холоднее. От холода трудно было уснуть, а когда сон всё-таки навалился, в уши и в живот тотчас впилось это слово на цветочном языке:
– Холодно!
– Холодно, – согласился Лёка. Он тогда подумал, что ему снится, и так и лежал с закрытыми глазами, не осознавая, что уже не спит.
– Холодно! – а этот неголос был уже другим. На цветочном языке не поймёшь, кто говорит, потому что неголос не бывает ни высоким, ни низким, ни молодым, ни старым. Но этот был другой, не тот, что в первый раз, Лёка это чувствовал.
– Холодно! – третий…
– Холодно! – опять первый.
– Холодно! – ещё один.
Лёка открыл глаза. Впереди так же блестело от света фонарика над крыльцом заледеневшее окно. Вокруг белели пододеяльниками кровати. В углу, у самой двери, – тёмное пятно, там, на застеленной кровати, накинув пуховый платок, тихо похрапывала ночная няня.
А неголоса не отставали. Со всех сторон, издалека и близко, в уши и в живот стучалось это «Холодно!». Лёка сел на кровати. Голова гудела так, будто у него ангина. Неголоса наперебой твердили своё «Холодно!» – они сливались в ровный гул, как в телефонной трубке в кабинете у заведующей. Лёка схватился за голову, одеяло соскользнуло, и плечи защипал холодок. «Холодно-холодно-холодно…»
– Тихо! Кто вы?! Где вы?!
– Дерево-крыша-лавочка-снег-дерево-дерево-дерево-холодно-холодно-холодно… – неголоса талдычили наперебой каждый своё, кого-то они напоминали, но Лёка совсем не мог думать: голову сверлило это «Холодно». Если он так и будет сидеть, они просверлят голову совсем и замёрзнут насмерть… И ещё надо взять на кухне хлеба.
Мысль была совершенно чужой, Лёке бы никогда в голову не пришло воровать хлеб. Воровать! Хлеб! Даже звучало дико. Дурацкий Славик с Витьком и Юркой хвастались, что однажды ночью пробрались потихоньку на кухню, стащили по куску хлеба и слопали под одеялами. А утром никто ничего не заметил, потому что повариха не пересчитывает нарезанный хлеб, а крошки из постелей они стряхнули. Лёка был уверен: они врут. Хвастаются. Потому что ночная няня бы заметила, повариха бы заметила, весь мир бы заметил, а Артемон… Лёка не мог вообразить, что бы сделала с ними Артемон.
– Надо хлеб. Надо-надо-надо… – неголоса звенели в голове, перебивая друг друга.
Лёка схватил со стула колготки, стал натягивать. Послышался треск рвущейся ткани, и на секунду наступила тишина. Неголоса смолкли, но было что-то ещё… Храп! Оборвался нянечкин храп. Лёка упал на кровать и замер.
– Холодно-холодно-холодно! Хлеб-хлеб-хлеб!
Да как же можно воровать хлеб?! Это же…
– Иду… – храп вернулся.
Можно одеваться. Кое-как, задом наперёд, главное – быстро! Где-то в темноте ещё были тапочки… Лёка быстро нашаривает обувь и бежит на цыпочках к выходу. Надо выбраться из спальни, никого не разбудив (Надо-надо-надо!). Если проснётся Славик, да кто угодно, он поднимет шум, и тогда… («Холодно! Хлеб!») они замёрзнут! Надо бежать.
Потихоньку, не глядя на ночную няню (если не смотреть, она и не проснётся), Лёка подбегает к двери спальни, открывает… Не скрипнула. (Холодно!) Выбегает в игровую: темнота. С этой стороны окна выходят на огород, где нет фонарей, и за окнами и в комнате мрак. Не наступить бы на какую игрушку, не нашуметь бы! За игровой – длинный коридор, там кухня, кабинет заведующей, младшие группы, раздевалка и выход. Кухня! Господи, как же это: воровать хлеб?! (Надо-надо-надо!) Интересно: заведующая уходит на ночь домой или так и торчит за столом пучком фиолетовых волос? А повариха? А кто ещё сейчас есть в саду, кроме него, темноты и сводящих с ума неголосов?
– Хлеб-хлеб-хлеб!
В коридоре темень. Лёка бежит на цыпочках, на ощупь, скользя ладонью по стене, подгоняемый какофонией неголосов: «Холодно-холодно-холодно!» – дверь. «Холодно-холодно!» – дверь… Неголоса врезались в голову, не давали думать, ни о чём не давали думать, кроме этого «Холодно-холодно-холодно!» Дверь кухни…
В нос ударяет запах тряпки и сладкого чая. Лёка входит и зажмуривается от света фонаря под окном. На кухне большущее окно заливает светом блестящий металлический стол, плиту и железные подносы, огромные. На бортах – загадочные буквы, небрежно намалёванные красной краской. Пустые сложены в углу один на другой, один непустой – на столе, накрыт белой тряпкой.
– Хлеб-хлеб-хлеб!
– Я не вор!.. – рука сама лезет под белую тряпку, нащупывает целое богатство: ряды, плотные ряды нарезанного хлеба. Лёка берёт один (мало!), сколько помещается в руку, пытается затолкать в карман шортов – маленький карман, не помещается. Лёка пихает сильнее, на кармане трещит шов, хлеб входит…
– Хлеб! Хлеб-хлеб!
«Мало. Очень мало!» – чужая мысль, немыслимый поступок, Лёка, кажется, плачет, понимая, что утром Артемон его, наверное, убьёт. Мало. Он срывает белую тряпку, хватает штабеля хлебных кусков и заталкивает за пазуху. Хлеб проваливается до резинки шортов («Заправься, Луцев!»), заправился, заправился. Много места, можно ещё… Он хватает хлеб двумя руками, запихивая под рубашку. В свете уличного фонаря за окном видно, как рубашка раздувается от хлебных кусков, Лёка похож на раскрашенного снеговика. Остатки хлеба он вываливает в белую тряпку, которой был прикрыт поднос, завязывает узелок.
– Хлеб-хлеб-хлеб!
Теперь он точно плачет. Опустошённый поднос, много крошек, Лёка вор в раздутой от хлеба рубашке с узелком наворованного.
– Почему так?!
– Надо-надо-надо! Холодно-холодно-холодно!
Лёка вспомнил, как в начале зимы Артемон велела принести пакеты из-под молока, и они всей группой вырезали кормушки для птиц, а потом вешали во дворе. Артемон бродила между деревьями и рассказывала, что зимой птицам надо хорошо питаться, чтобы не замёрзнуть насмерть. Лёка не понял, как они согреваются от еды, – но разве Артемон объяснит? Артемон его убьёт… И гулять они уже неделю не ходят. Никто не кладёт в те кормушки вчерашний хлеб и семечки.
Он перекидывает через плечо ворованный узелок, выбегает в тёмный коридор, ещё и слёзы всю видимость размыли. Он бежит дальше, так же щупая стену, чтобы не пропустить нужную дверь раздевалки. Она следующая, она вот…
Лёка толкает дверь – и едва не проваливается в темноту: открыто. Маленькое окошечко под самым потолком пропускает свет фонаря, освещая ряды деревянных шкафчиков и разбросанных валенок. (Холодно-холодно-холодно!)…Надо одеться. Лёка легко находит свой шкафчик, натягивает тулуп (не застёгивается из-за раздутой рубашки! Только одна пуговица вот…), попадает ногами в чьи-то валенки (некогда читать метки!), варежки, шапка («Холодно-холодно!»). Можно идти дальше. В конце коридора – выход.
Тяжеленная дверь, Лёка нащупывает её сквозь варежку, толкает… («Холодно-холодно-холодно!») Ещё немного – и у него разорвётся голова. От неголосов, от слёз, от того, что он вор и Артемон его убьёт… Дверь заперта. Лёка снимает варежку и ощупывает ледяной железный засов. Его бы сдвинуть – и всё! Он наваливается всем весом на засов, но тот как будто примёрз. В ладони впивается железный мороз, пальцы уже не слушаются, и снова хочется плакать – уже от бессилия. («Холодно-холодно-холодно!») Кажется, пальцы уже примёрзли к проклятому замку. Лёка толкает изо всех сил, и оглушительный железный грохот разносится по спящему саду. Лёка спотыкается у полуоткрытой двери, в щель тут же врывается ветер и хватает за лицо.
– Вы где?! – Лёка бредёт в темноту, туда, где не достаёт фонарик над крыльцом. – Вы где, ау?
– Здесь-здесь-мы-здесь…
Лёка оглядывается – и никого не видит, кроме угрюмых голых деревьев. В сугробе у самой ноги что-то чернеет. Он нагибается, берёт в руку что-то лёгкое, серое. Маленькие когти цепляются за варежку.