— Адочка, дорогая, как я рада видеть тебя, если бы ты знала!
Розовые пухлые губы ее впились в щеку Ады Львовны, в то же время она успела пытливо, хотя и бегло оглядеть Громова с головы до ног.
Они постояли на улице, золотоволосая толстушка щебетала об успехах дочки, поступившей в университет, о муже, который отправился куда-то за рубеж в командировку. Не преминула рассказать о себе, о том, что защитила кандидатскую и теперь собирается опубликовать целый ряд статей в научных журналах.
На прощанье она вновь осыпала Аду Львовну поцелуями, ласково кивнула Громову.
— Это знаешь кто? — спросила Ада Львовна. — Жена моего троюродного брата. А хороша, не правда ли?
— Не в моем вкусе, — сказал Громов. — Чересчур грузна и массивна.
Ада Львовна не была бы женщиной, если эти слова не польстили бы ей, тем более что, в отличие от жены своего родственника, она была миниатюрна и хрупка на вид. Но чувство справедливости привычно взыграло в ней.
— Что ты, — сказала, — она же красивая, какое лицо, ты обратил внимание?
Громов рассеянно кивнул. Именно в этот самый момент они собирались перейти мостовую, и его больше интересовал цвет светофора, чем даже самое красивое лицо самой красивой на свете женщины.
— Дидя очень милая, ласковая, — продолжала Ада Львовна, когда они уже перешли мостовую. — Характер такой, что хоть мажь ее на хлеб.
— Дидя? — переспросил Громов. — Что это за имя?
— Елизавета. Ее все так звали с самого детства, и до сих пор осталось — Дидя. У нее и муж такой же — ласковый, добрый, нежный... с теми, кто ему необходим.
— Однако, — заметил Громов. — Однако ты даешь!
— А что? — спросила Ада Львовна.
— Вернее, не даешь им спуска, видно, что здорово их обоих не любишь, ни эту самую Дидю, ни ее мужа, хоть он тебе и брат.
— Нет, я бы этого не сказала, — возразила Ада Львовна. — Не люблю? Это звучит, пожалуй, чересчур сильно. Напротив, я смотрю на нее и на него с интересом.
— Чем же они тебе интересны?
— Как человеческие особи. Я вспоминаю, как на различных торжествах и празднествах они поддерживают друг друга. Он начинает витиеватый тост, она тут же вступает: «Аллаверды к твоим словам», и дополняет каким-то своим, еще более ласковым и многослойным. Или она чествует кого-то, он продолжает: «Аллаверды», и, что называется, дает на всю железку. Причем это в отношении нужных им людей. Тех же, кто им уже не нужен, они перестают замечать.
— Ну уж! — усомнился Громов. — Тогда объясни-ка мне вот что: ты ей, как я понимаю, не нужна ни с какой стороны, разве неправда?
— Безусловно, не нужна, — согласилась Ада Львовна.
— Так какого же лешего она с тобой так подчеркнуто нежна? Какой от тебя прок?
— Тут, я полагаю, не одна, а две причины, — сказала Ада Львовна. — Перво-наперво и у такого рода людей все-таки имеются свои привязанности, как ни говори, они же не автоматы, не могут жить все время по одному принципу — ты мне нужен, потому я тебя и обволакиваю, и льщу напропалую, и угождаю, чем могу. Во-вторых, она ласкова со мной прежде всего потому, что это ей ничего ровным счетом не стоит, а вдруг как-нибудь в будущем отзовется? Потому и ласкова на всякий случай...
— Любопытные экземпляры, — заметил Громов.
— Даже очень. По-своему обаятельны, даже, я бы сказала, талантливы, а уж как услужливы, если им это интересно, необходимо, ничего не пожалеют, лишь бы сделать приятное нужному человеку.
— Мне тоже встречались такого рода особи, — сказал Громов. — Знаешь, чем они все одинаковы? Просто все на одно лицо? Тем, что у таких вот индивидуумов никогда не бывает друзей, есть только лишь нужные люди. Заметила?
— Да, это точно. И хотя они уверяют кого-то нужного для них, что они его любят, что дружба у них до конца, что их водой не разольешь, на самом-то деле они не имеют друзей, потому что не умеют дружить.
«Она умнее меня, сильнее характером», — часто думал Громов.
Он понимал, что жить с нею трудно. Многие приятели его уверяли: легче и приятнее всего с женщинами недалекими, а с умными, напротив, тягостно, приходится все время следить за каждым своим словом, стараться не отставать от них, быть постоянно в курсе жизни, умные высмеют, запрезирают, а глупенькие, как правило, никогда не заметят, что ты тоже не самый умный...
Но ему было с нею интересно. Казалось, каждый день приносил что-то новое, порой неожиданное.
И еще его привлекала ее влюбленность в свое дело.
Как-то она призналась, что профилакторий в сущности ее вторая семья, порой даже трудно решить, какая семья ближе.
Рабочие любили ее, персонал боялся и, как полагал Громов, не выносил на дух.
Она могла при всех накричать на вальяжную Дарью Федоровну, кастеляншу профилактория, за то, что та не постелила вовремя чистое белье.
— Дома, надеюсь, у вас чистая постель? — ехидно спрашивала Ада Львовна. — Да? Не сомневаюсь, что лилейно-белая. Почему же вы считаете возможным, чтобы наши пациенты ложились на несвежее белье? Объясните, пожалуйста!
Дарья Федоровна пыхтела, толстые щеки ее заливал клюквенный румянец.
— Я проработала в больнице, до профилактория, чуть не двадцать лет, — пробовала она вставить слово.
Но Ада Львовна безжалостно обрывала ее:
— Ну и что с того? Значит, в больнице от вас страдали больные, а здесь страдают рабочие...
В конце концов, доведенная чуть ли не до слез, Дарья Федоровна почти торжественно обещала:
— Никогда больше, ни разу в жизни...
Однажды Громов зашел за Адой в тот самый момент, когда она распекала повара, подавшего на ужин кислый творог.
— Как же так можно? — спрашивала она и, не давая ему произнести ни слова, продолжала: — Небось самому нравится свеженький творог, а рабочие, те, как хотят, так, что ли? Рабочим все сойдет, что ни дашь?
Повар, худой, смуглый, горький пьяница, страдающий запоями, в то же время совестливый, после каждого запоя не переставал каяться, обзывать самого себя самыми обидными словами, стоял понурив голову, стараясь не встречаться с Адой глазами, а она, разгораясь все сильнее, стучала маленьким своим кулаком по столу, допытываясь:
— Сколько так будет, говорите? Нет, вы мне русским языком скажите, сколько будет продолжаться такое безобразие?!
Громову стало жаль повара, безмолвно принимавшего все ее попреки, он почти насильно накинул на Аду пальто и, схватив под руку, увел за собой. Случайно обернувшись, вдруг увидел, как повар глядит ей вслед исподлобья с неприкрытой ненавистью.
— А они тебя, наверно, здорово не любят, — сказал Громов.
— Кто «они»? — спросила Ада.
— Твои служащие, все эти нянечки, кастелянши, повара, официантки.
Она равнодушно пожала плечами.
— Пусть их, — сказала. — Мне их любовь ни к чему, лишь бы дело свое делали, а что они там обо мне думают, меня абсолютно не интересует...
Они прожили вместе без малого восемь лет, Аде исполнилось уже сорок, и временами, особенно по утрам, она выглядела пожилой, очень усталой. Но она не сокрушалась, бегло окидывала себя в зеркале взглядом, иногда говорила философски спокойно:
— Всему свое время...
Наскоро кивала Громову и неслась в профилакторий, там ее постоянно ждали неотложные дела: то надо было выбить диетическое питание язвенникам, то получить новую мебель, то хлопотать о штатной единице, которой не хватало для полного счастья, — диетсестру, или фтизиатра, или врача-специалиста по лечебной физкультуре.
Много позднее, когда они уже были в разводе с Адой, Громову припомнился один случайный разговор. Дарья Федоровна, которую Ада особенно часто и охотно честила, сказала ему однажды после особенно яростного Адиного разноса:
— Эх, Илья Александрович! А ведь вы прогадали, голубчик!
— Чем прогадал? — не понял Громов.
— Тем, что на нашей Адочке женились, — выпалила прямехонько ему в лицо толстуха. — На таких, прямо скажу, не женятся.
— Вот еще, — возмутился Громов. — Почему на таких не женятся?