Баба продала, — сказал он, вздохнув. — Я к ней всей душой, а она, выходит, там притон держала. Телок я, Климов, точно, телок. Верил я ей. И про все с ней делился. И про облаву в Горнах сказал. Ревновала уж больно: куда едешь мол? По бабам небось? Вот и тянула она из меня. А сама со шпанкой путалась. И, считаю, правильно, что в домзак меня запечатали. Мало еще… А выйду, ее, суку, найду — убью!
Она сама под следствием!
Все равно! — тряхнул головой Филин. — Перед товарищами себя гадом чувствую… — Он вдруг жалобно, как-то по-детски скосив глаза, попросил — Ты там ребятам скажи: случайно, мол, Филин-то. Промашка вышла. А предателем не был.
— Все так и думают, — сказал Климов. — Ты, Филин, держись! У нас весь подотдел знает, что ты Тюхе не дал сбежать.
Филин смущенно хмыкнул и взялся за метлу.
— Ладно, прощевай. Работать надо.
В бокс тюремного лазарета, где лежал Тюха, Климов вошел во время самой задушевной беседы между убийцей и своим начальником.
Планида моя такая, — хрипел Тюха. Его темная бритая голова выделялась на белой подушке. Глаза слепили возбужденным и отчаянным блеском. — Я, Степан Спиридоныч, для хозяйства был рожден, для семейственности. А тут война, в разведке служил. На третьем году — что в коровью лепеху штыком ткнуть, что в человека… Пришел в деревню, баба у меня была — нету, уехала, а куда? Никто не знает, детишков нам бог не дал. Хозяйство старшие братья под себя приспособили. Ушел в город, ходил без дела, а тут энтих встретил. Выпили, а потом пошли на дело. Ослобонили один магазин от товаров, потом кооперативную лавку очистили. Спирт, гитара, бабье — так и потекло. Задуматься некогда, да и к чему оно? Дошел так до Ванюши. Тот живорез был. А меня томило. Не поверишь, Степан Спиридоныч, а томило меня. На войне сколь людей на тот свет отправил, не знаю, да тут и не моя вина. А вот по «мокрому» имею на себе восемь душ опосля. Это как на духу. Мне теперича врать не к чему!
Понимаю, — сказал Клыч. — Да, видишь, поздно ты, Пал Матвеич, каяться начал.
Оно и не тебе каюсь, Степан Спиридоныч, — спокойно ответил Тюха. — Богу каюсь. А тебя по другое звать послал.
Тюха захрипел и весь словно провалился в подушку. Клыч поддержал его голову. Тюха отдышался и вновь захрипел.
— Ты, брат, Степан Спиридоныч, пронзил меня. Пронзил. Офицериком своим. Ты вона кого вспоминаешь, а у меня и похуже есть что вспомнить… Но ладно обо мне. А вот про душегубца настоящего я тебе скажу. Про Кота. Понял я прошлый раз: до него вы добираетесь. И пора, братцы, пора! Я Кота почему знаю: с одной мы с ним деревни, с Тверской губернии, деревня Дикий Бор. Он молодой, Кот-то. Ему теперича двадцать седьмой годок. Отец его из деревни годков в двенадцать в трактир служить отправил. Ларивонова трактир был в Твери, Ларивонов сам-то из нашенских, из дикоборцев. Яво потом перед самой войной — слушок был — полиция взяла, Ларивонова-то. Быдто краденое где укрывал или чего еще. Климов у двери, а Клыч — склонившись над кроватью Тюхи, слушали, боясь пропустить хоть одно слово.
А причастный был Кот али непричастный к тому делу — не знаю. Только исчез он. А уж годами потом стакнулся Ванюша с одной шайкой. Рядом работала. Да работала-то больно угрюмо — никого в живых не оставляла. Это Кот был. С Ванюшей он сладился. Только Кот, он больше не в наших местах работал, это по случаю у него вышло. А потом он в Москву убрался. А вот с полгода назад опять к нам. Теперича уже с женой, а остальные все те же.
Сколько их всего? — спросил Клыч. Он тоже охрип от волнения.
Всего их четверо. Жена Котова, Аграфена, та навроде в самих делах не участвует. Она по имуществу у них заведующая. Но при деле бывает. Только что не режет, черепки не проламывает. Привычка у Кота такая. Выберет себе хозяина — хуторского или городского побогаче, — приходят с обыском. Есть у них лица, вроде они ГПУ. Как тут не отворишь? Отворяют. Тут он всех в одну комнату, эт как и другие делают. Только Кот — он ни бога, ни кодекса не боится. Ему что лишняя душа на совести, что ноги о половицу обтереть — одно. Всех кончает. Он и укрывателей своих потом пришивает. У него манер такой: чтобы о ем знающих на этом свете не было. Вот как вы Ванюшу убрали и я тебя, Степан Спиридоныч, подвалил, мне все равно бы хана выходила. Пока я при Ванюше был, Кот не трогал. У Ванюши людей много было, Кот хитрый, с такими не вяжется. А как я один из бражки остался, тут мне решка. Не вы, так он бы пришил. Секретно живет, душегубова его душа!
Ты, Пал Матвеич, про всех их по порядку.
Расскажу, будет час, слаб стал больно, — Тюха тяжело дышал.
Клыч шепотом позвал Климова и послал его за мокрым полотенцем. Климов привел медсестру, та послушала Тюху и объявила, что продолжение разговора опасно для здоровья пациента.
Ты уж не умирай, Пал Матвеич, — попросил Клыч, вставая. — Твой рассказ тебя от многих грехов очистит.
Стой! — сказал задыхающийся Тюха. — Не уходи! — Он опять часто задышал, медсестра махнула посетителям, чтобы уходили, но Тюха с трудом поднял голову и сделал запрещающий жест. Медсестра развела руками и вышла. Клыч и Климов вновь присели у кровати.
— Слушай, — хрипел Тюха, пожелтев и кося глазами. — Пока не доскажу, не ходи… — Он закашлялся, потом захрипел, отлежался и заговорил с каким-то присвистом в горле — Всего их у него трое. Про Аграфену уже сказал. Ему ее Красавец под Курском у отца за тыщу рублей купил. Два года назад было. Она и приклепалась к нему. И хошь верь, хошь нет, она у Кота при полном доверии. Второй — Красавец. Его весь блат знает. Он и при Николашке сидел. Знаменитый убивец. Сам маленький, а копыта агромадные. Модный такой, из себя рыжий, в конопушках, нос острый, баб любит страшенно. Перед тем как пришить, насилует. Сам Кот — ни-ни. Хозяин. Кроме денег, ничего не любит. С женой живет честно. Третий у них Губан, шальная голова, в кавалерии служил. Тот особо всякие заварухи любит со стрельбой. Вот и все. Клыч достал карточку, протянул ее Тюхе. Тот попытался поднять голову, но упал на подушку, оттуда скосил горячечный глаз, закивал:
— Точно, Губан!
Клыч вздрогнул, и они с Климовым впились в глаза друг другу. Удача!
— Пал Матвеич, я тебя еще потираню, — сказал Клыч, и Тюха кивнул. Лицо его было землисто-бледным. Глаза провалились глубоко и оттуда смотрели, теряя блеск, тускнея и закрываясь.
Где прячется Кот? Где у него основная хаза? — наклонился над Тюхой Клыч.
Я с ним говорил под Клебанью, в селе Решетовке. Навроде там он грабленое прячет, ходил такой слушок, — шептал бескровными губами Тюха. — А кроме ничего… не знаю… В Горнах бывает, а у кого — тьма…
Они встали. Тюха смотрел на них мутнеющими, неживыми уже глазами, дыхание его было чуть заметно. Клыч натянул на него одеяло, и они вышли.
— Вот так братишка, — сказал Клыч, когда они шли через двор тюрьмы. — Жила в человеке какая-то правда. Загубил он ее в себе, залил чужой кровью, ан выползает она, хочешь, не хочешь. Вот после этого и суди человека.
Из домзака их подбросили на машине, в здании управления они расстались. Клыч поспешил к начальнику, Климов пошел в бригаду. В коридоре у окна перекуривали ребята из других бригад. Окно пламенело солнцем, и лица курильщиков светились, волосы и брови у всех казались огненными или золотыми. Папиросный дым плавал вокруг их голов клубами, и прогорклым запахом табака был полон весь коридор.
В подотделе Стас и Потапыч слушали Селезнева. Тот сидел на подоконнике и, куря, небрежно ронял слова:
— Вхожу к бандюге. Он посмотрел и закрыл глаза. Даже храпит. Я говорю: «Хватит кемарить!» Ни в зуб ногой. Спит. «Подъем, — говорю, — мент пришел!» Открывает глаза: «Чего, говорит, легавый, выпендриваешься? Я раненый, имею право». — «Я тебе, — говорю, — покажу сейчас право, бандюга! Разевай шнифты, протокол составлять будем». Ладно, глаза раскрыл, смотрит. Я устраиваюсь, лист кладу, начинаю задавать вопросы. Он только смотрит. Я: «Имя, фамилия, где родился?» Он смотрит, гад ползучий, и — молчок. Напрасно бился, короче: сказал ему и что «вышка» его ждет, и что может облегчить свою вину чистосердечным признанием. Ноль внимания. Только смотрит, сволочь, разбойными своими глазами. Так и ушел. Выхожу, а высокое наше начальство стоит в коридоре и пытается что-то втолковать этой лишенке, что у него секретаршей работала, — Шевич. Навестить, понимаешь, пришла подругу. Клембовская, видишь, подруга ее, оказывается… Он ей хочет сказать, а она — фунт презрения, смотрит мимо. Клейн меня увидал, сразу исчез.