* * *
По окончании обеда последовало краткое благодарение за трапезу, все вставали и молились, прося благословения на совершение чина Панагии. Игумен передал «Хлебец» диакону. Тот просил попрощения у игумена, готовя себя к священнодействию: «Прости мя, отче святый…» И игумен отвечал: «Благодатию Своею Бог да простит и помилует».
Диакон, сняв куколь, взял просфору тремя пальцами, двумя — с правой руки и одним — с левой, а остальными делал сень над просфорой и поднимал ее над иконой Святой Троицы, громко говоря: «Велико имя».
Настоятель отвечал: «Пресвятыя Троица». Далее диакон переносил просфору и крестообразно знаменовал ею икону Богородицы, говоря: «Пресвятая Госпоже Богородице, помогай нам». И клиросные монахи отвечали: «Тоя молитвами, Христе Боже, помилуй и спаси душа наша», «Блажим Тя вси роди, Богородице Дево». Клирос пел: «Блажим Тя вси роди, Богородице Дево, преблаженную и непорочную и Матерь Бога нашего.»
Игумен произносил молитву «Милостив и щедр Господь, пищу дал есть боящимся Его», дробил «Хлебец Пречистой» и раздавал братии. После заключительных благодарственных молитв Иоасаф изрек «Благословен Бог, милуяй…» и поблагодарил всех, служивших за трапезой. Закончился Чин Панагии. Причин откладывать неприятный визит больше не было. На подкашивающихся от страха ногах казначей направился к покоям младшего воеводы.
Страж у дверей кивнул, узнав старца. Скрипнули половицы, и Голохвастов, не успев снять доспехи, легко поднялся из-за стола к монаху.
— Ну? Чьи письмена удалось перехватить? Что там писано?
— Не вели казнить, надёжа Алексей Иванович, — бухнулся на колени Девочкин, — но только не могу я читать сей свиток, ибо писан он собственноручно или со слов князя нашего Григория Борисовича…
Голохвастов изменился в лице, метнул взгляд на закрытую дверь, зачем-то подбежал к окошку и вернулся к стоящему на коленях монаху.
— Чего орёшь, — зашипел он ему на ухо, озираясь по сторонам, — а ну-ка, вставай с колен, садись на скамью и рассказывай подробно…
* * *
Долгоруков зашёл в горницу молча, исподлобья глядя на ожидающего Голохвастова. Младший воевода сидел в Красном углу неподвижно, как изваяние, положив сжатые кулаки на дубовую столешницу, упёршись взглядом в приоткрытый печной зев, где язычки пламени облизывали свежеколотые поленья.
Нетерпеливо рванув сыромятный ремешок, князь скинул на руки служке шлем, под которым обнаружилась лазоревая, шитая серебром тафья(**), повёл плечами, освобождаясь от длинного до щиколоток охабня(***) из небесно-синей объяри(****) с залихватски закинутыми за плечи и завязанными на спине рукавами, остался в становом кафтане из кызылбаской камки(*****), подпоясанном широким расшитым поясом, концы которого, украшенные богатой серебряной кистью, свисали аж до колена, доставая до голенищ сафьяновых сапог.
Перекрестившись на Образ в Красном углу, князь дождался, пока холоп придвинет лавку, сел напротив Голохвастова, положив на столешницу ручищи, стянутые у запястий серебряными узорчатыми зарукавьями, пророкотал басом, немного осипшим с мороза.
— Ну сказывай, Алексей Иванович, зачем пожаловал и почему от трапезы отказываешься?
Голохвастов тяжко вздохнул, не отрывая взгляд от пляшущего в печи огня.
— Измена, Григорий Борисович, — произнес он тихо, но твердо, — измена в обители. Оттого и снедать недосуг, да и кусок в горло не лезет.
Светлая княжеская горница погрузилась в тишину. Лишь канонада осиновых дров звучала в печи всё настойчивей.
— Не молчи, продолжай, Алексей Иванович, — строгим басом молвил Долгоруков. — Какая измена? Откуда сие ведомо, кто главный злодей?
— Вестимо какая, — Голохвастов наконец-то поднял глаза на князя, — перехватил я письмо подмётное, писанное на латинице.
— И что в том письме? — оживился Долгоруков, — кем и кому писано?
— А вот ты, князь-надёжа, и сказал бы — кому. — Глаза Голохвастова сузились, а губы искривились в усмешке. — Ты ж у нас службой в царских посольствах отмечен, языкам обучен. А я кто? Скромный царёв хранитель, жилец из ночных сторожей. Грамоту сию не разумею, да только знаю, что писано то письмо тобой или с твоих слов.
— Что-о-о-о-о?
Грохнули об пол отброшенные скамьи, охнуло в печи пламя, потревоженное движением воздуха в горнице. Воеводы разом вскочили на ноги и замерли, опершись кулаками о стол, буравя друг друга взором глаза в глаза.
— Что ты спохватился так, Григорий Борисович? — зловещим шепотом произнес Голохвастов, — надеялся, что о том никто не проведает, а оно вот как обернулось?
— Ты, Алексей Иванович, говори, да не заговаривайся, — в тон ему отвечал Долгоруков, — а то за сочьбу наводимую и головы лишиться можно!
— Какая ж тут сочьба (******), — злорадно отвечал Голохвастов, — когда всё кругом сходится! Письмо я нашёл у твоего Ивашки. Писано оно на языке, ведомом тебе и латинянам, адресовано некой высокопоставленной особе, какой — догадаться не сложно. Ты же верой и правдой служил Гришке Отрепьеву, называя его царём! Даже чин от него выхлопотал. Так что измену чинить тебе не дико, а первый или второй самозванец — какая разница?
— Ах ты, щенок!…
Долгоруков попытался достать своим кулачищем до лица младшего воеводы, но тот, несмотря на раны, оказался шустрее, вовремя отпрыгнул от стола, и в руке его сверкнуло тонкое жало дамасского клинка.
— Ах вот оно что? — тело князя среагировало на появление оружия автоматически, разворачиваясь боком в удобную для броска позу. Рука согнулась в локте, прикрывая грудь. — И что ты теперь намерен делать, Алексей Иванович?
— Судилище над тобой учиню, Григорий Борисович.
— Не по чину тебе судить меня, Алексей. Ежели только грамотка царёва имеется?
— Добуду грамотку.
— Так вот когда добудешь, тогда и поговорим. А пока — брысь из моих покоев.
— А это ты — зря, воевода! Я — столбовой дворянин, а гонишь меня, как кошку блохастую…
— А ты как хотел, Алёша? Чтобы я тебя за твой навет пирогами потчевал?
— Навет?… Ах, значит — навет… Знаешь, Григорий Борисович, судить тебя мне, может, и не по чину, а вот на судебный поединок вызвать — вполне…
— Хорошо придумал, Алёша. Если я тебя, раненого, пришибу ненароком, то имя своё опорочу. А если проиграю, то, стало быть, виновен буду… Неплохо… Только невместно мне с тобой драться по другой причине… Ты Судебник Иоанна Васильевича хорошо помнишь? Статью о взыскании с побежденного трех рублей? У тебя есть такие деньги, Алексей Иванович?
— Найду…
— У ляхов займёшь?
— Ну вот и поговорили, Григорий Борисович! Буду ждать тебя на заднем дворе после вечерни. Не опаздывай!
Голохвастов выскользнул в сени, а Долгоруков так ударил кулаком по столу, что центральная доска надломилась и пошла трещиной.
— Найди мне писаря Ивашку, — скомандовал князь вбежавшему испуганному холопу, — и быстро!
Проводив взглядом служку, опрометью метнувшегося во двор, воевода поднял опрокинутую лавку, тяжело присел на неё и задумался…
* * *
Историческая справка:
В допетровскую эпоху правом на поединок обладали все сословия, кроме подневольных холопов. Простолюдин мог биться с дворянином. Тогда бой шел не на саблях или копьях, а обычно на кулаках или дубинах. В качестве примера — известный поединок купца Калашникова, убившего своего соперника опричника Кирибеевича. Кстати, убийства на судебном поединке того времени теоретически были возможны, но практически — крайне не одобрялись. Церковь запрещала убийце приобщение к «святым таинствам» на семь лет.
«Судебник» Ивана Грозного за 1550 год:
Ст.11. Если судебным поединком решаются дела… о личном оскорблении, то… с побежденного взыскать три рубля, окольничему полтина, недельщику полтина и за скрепление сделки сторон в поединке четыре алтына без двух денег, подьячему — две деньги. Если кто сбежит перед поединком или во время его, то окольничему, дьяку, недельщику получать как с закончившегося примирением дела, а полевые пошлины с рубля по гривне. Больше не получать ничего, если кто-либо из них возьмет сверх этого, тому отдать втрое больше; если подтвердится, что жалобщик солгал, его наказать торговой казнью и посадить в тюрьму.