То, что было революцией в 1968-м, сейчас норма. Это была революция ценностей, скачкообразный прорыв в постиндустриальную эру. Тогда в беспорядках участвовало 10 миллионов человек, каждый извлекал из общего бардака свой интерес: он осознавался одними как анархистский протест, другими – как социалистическая революция. Собственно, другого языка, кроме социалистического, как правило с марксистской окраской, у протестовавших не было. В действительности они обозначали переход от патерналистского капитализма к более свободной его версии, но изъяснялись на единственно возможном тогда социолекте. Когда-то тот же Кон-Бендит признавался, отвечая на упреки в неопределенности, неартикулированности требований студентов, что у толпы не было слов, и именно поэтому она перешла к действиям. Стоит ли тогда удивляться тому, что поколение 1968-го очень быстро остепенилось – в конце концов, они были беби-бумерами, то есть детьми по преимуществу благополучных родителей послевоенной эры, и им к тому же удалось добиться своих целей.
Ну и, наконец, май-68 – это красиво. Баррикады – романтический образ. Слоганы, граффити, плакаты вошли в историю, равно как роскошные фотографии с бульвара Сен-Мишель, на которых швыряющиеся камнями студенты больше напоминают воздушных артистов балета. Май – важное событие, занявшее во французском массовом сознании достойное место между легализацией контрацепции в 1967-м и нефтяным шоком начала 1970-х…
Кумиром восставшей молодежи был философ Герберт Маркузе, имя которого, наряду с двумя другими «М» – Маркс и Мао, было начертано на эклектичных знаменах революции. Это был довольно серьезный мужчина со скучным лицом зампреда Совмина Союза ССР, предпочитавший строгие костюмы стилю «кэжьюал». Как и большинство мыслителей XX века, он вышел не из гоголевской, но из гегелевской «шинели», предпочитая, впрочем, анализировать подчиняющую индивида силу «Шанели» и вообще потребительского буржуазного общества. Именно этот строгий господин считается предтечей небывалых по силе социальных протестов конца 1960-х – от Калифорнии до Парижа.
Даниэль Кон-Бендит признавался, что ни он, ни его коллеги, за очень редким исключением, Маркузе не читали. От его работ кружилась голова у немецкого бунтаря Руди Дучке. В плакатной интерпретации сложные маркузианские рассуждения означали сексуальную революцию и Великий Отказ – от репрессивной полицейской машины, от власти техники и автоматизации, от военно-промышленного комплекса и напрямую связанного с ним общества изобилия.
Можно говорить о том, что Маркузе, ученик Гуссерля и Хайдеггера, устарел вместе со всем фрейдо-марксизмом и его работы имеют отношение к современной действительности не большее, чем «Капитал» Маркса. Но это не так, во-первых, потому, что Маркс адекватно описывал одну стадию капитализма, а Маркузе – другую. Во-вторых, Маркузе точен в оценках общества, которое воспроизвелось с пугающей точностью в современной России – конформистской и дезориентированной. (Впрочем, и «Капитал» Маркса сегодня лежит на самом видном месте в центральных книжных магазинах.)
Ключевой персонаж философии Маркузе – «одномерный человек», чем-то напоминающий «nowhere man», нездешнего человека из песенки «Битлз», родившегося в 1965-м, всего на год позже «одномерного»: не имеющий своей точки зрения, манипулируемый конформист, потребности которого навязаны обществом потребления. Маркузианская вселенная населена теми, кого мы сегодня называем «путинским большинством», «селигерским планктоном». Экономическая конъюнктура, позволившая добиться свободы от минимальной нужды, приводит к тому, что «государство вправе требовать принятия своих принципов и институтов и стремиться свести оппозицию к обсуждению и развитию альтернативных направлений в политике в пределах status quo», «господство под маской изобилия… интегрирует всякую подлинную оппозицию». Не так ли устроена сегодняшняя политическая система России?
Реакция на систему – протест. А для интеллектуалов Маркузе припас принцип неучастия: «Отказ ученых, математиков, техников… исследователей общественного мнения от сотрудничества с системой может совершить то, что уже не в состоянии совершить даже широкомасштабная забастовка».
И ведь действительно, если не найдется «мастера культуры», который подпишет письмо против Ходорковского, что-то в обществе изменится к лучшему…
Во всех этих событиях можно усмотреть еще несколько пикантных совпадений с нашей сегодняшней политической историей. Достаточно сказать, что генерал де Голль в своем обращении к нации перед новым, 1968-м годом, назвал Францию «островом стабильности» – ну совсем так, как это делали перед началом мирового кризиса наши нынешние начальники. А общее настроение выразил колумнист газеты «Монд» Пьер Вианссон-Понте: «Франция скучает». Статья вышла за две недели до того, как Сорбонна встала на дыбы, и за месяц до всеобщей забастовки, которая парализовала в уставшей от скуки Франции движение всех материально-вещественных потоков. Доскучались – накликали всеобщий карнавал…
Май-68 воспламенился из-за упрямства ректора Сорбонны Жана Роша, который, вместо того чтобы пойти навстречу студентам и умело «разрулить» конфликт, вызвал полицию. Были реальные проблемы, которые поддавались решению, – а вместо этого Франция получила революцию. Нужно уметь работать с общественным мнением – не этому ли учит социология, которую изучал в Нантерре нарушитель дисциплины Даниэль Кон-Бендит?
Понятно, что любые исторические параллели условны. Но кажется, для нас уроки мая-68 еще более важны, чем для французов. Потому что они свою революцию ценностей пережили и переварили. А мы – нет. Живя в обществе, уже по факту основанном на индивидуальной свободе, мы вынуждены терпеть безнадежно устаревшее государство, живущее по чекистскому кодексу чести и эту свободу подавляющее, причем в самых неожиданных и абсурдных местах. Общество не то что не доросло до свободы – оно уже давно свободно. Государство должно освободить самое себя, как когда-то это сделала Франция после Шарля де Голля, строителя «островов стабильности» на песке, которые легко разрушили мальчики, швырявшиеся камнями на бульваре Сен-Мишель.
В 2003-м, к 35-летию студенческой революции, Бернардо Бертолуччи снял по-своему попсовую версию событий мая 1968 года, комикс, популярно разъясняющий Zeitgeist, дух революционного времени, решительно непонятный сегодняшним двадцатилетним. «Мечтатели» – историко-методическое пособие, попытка показать поколение родителей, а заодно генерацию дедушек с бабушками. Бертолуччиева шпаргалка для нынешних студентов, изучающих историю по учебникам, где нет плоти и крови, особенно полезна для российской молодежи, заканчивавшей начальную школу при Гайдаре и получающей высшее образование и вступающей в жизнь в конформистскую эпоху Путина/Медведева. Словно бы понимая это, Мастер завернул сложный материал в понятную простым юношам и девушкам, которым легко быть молодыми, эротическую обложку. Так обучают маленьких детей – в игре, чтобы им не было скучно.
При всей сознательно культивируемой поверхностности «Мечтатели» напоминают многослойный пирог. Кому-то понравится голая девушка, и заодно он узнает о том, что в 1968-м в Париже была какая-то заварушка; иные словят кайф от узнавания киноцитат и поймут, почему главная героиня, 1948 года рождения, считает себя родившейся в 1959 году – в день просмотра «На последнем дыхании» Годара; другие полезут еще глубже, узнавая не только эпоху, но и фрейдистские штучки, и так до бесконечности. Все остаются довольны, не все по эстетическим причинам выдержат сцену лишения девственности, а иные сочтут этот фильм и вовсе комедией. Такое время – сейчас невозможно подавать и тем более продавать историю идей и людей в той стилистике, которой когда-то придерживался 30-летний Бертолуччи, снявший в 1970 году «Конформиста».
Это учебное кино очевидным образом перекликается с киноэпохой конца 1960-х. Скорее даже начала 1970-х, потому что именно тогда великие мастера начали переосмысливать уроки 1968 года в частности и постепенно бронзовевшей на глазах контркультуры в целом. Бронзовевшей, потому что из маргинальной субкультуры она постепенно превращалась в модный массовый мейнстрим, то есть катастрофическим для себя образом обуржуазивалась, распадалась на цитаты и модные аксессуары. На что, в частности, обратил внимание Пьер Паоло Пазолини. В эссе 1973 года «О чем „говорят“ волосы» он писал о том, что если в 60-е длинные патлы означали протест, отказ – методом «ненасильственного насилия» – от общества потребления, то в начале 1970-х семантика изменилась: «О чем говорили эти волосы? „Мы не из тех, кто умирает здесь с голоду… Мы служащие банка, мы студенты, мы дети зажиточных людей, работающих в нефтяном государстве (! – А. К.); мы знаем Европу, мы много читали. Мы буржуазия, и наши длинные волосы – свидетельство нашей принадлежности к современному, международному классу привилегированных лиц“».