Автор, по словам Писарева, не пугает нас и отнюдь не заставляет ни восхищаться «отцами», ни разделять их суждения. Базаров — мятежник, его не сковывают никакие теории, в этом и коренится его притягательность, это и влечет читателя к свободе и прогрессу. Пускай Тургенев, продолжает Писарев, «хотел сказать: наше молодое поколение идет по ложной дороге», но ведь Тургенев-то, в сущности, Валаам: создавая Базарова, писатель успел невольно и сердечно привязаться к своему герою и возлагает на него все свои упования. «Природа не храм, а мастерская, и человек в ней работник»[339] — не меланхолические сны наяву, но воля, сила, реализм: вот что, как утверждает Писарев, говорит устами Базарова, вот что разыщет верный путь. Базаров, добавляет критик, олицетворяет все, что родители ныне видят крепнущим и пробивающимся наружу в своих сыновьях и дочерях, а сестры — в своих братьях. Это может пугать, может и озадачивать — но именно здесь и начинается дорога к будущему[340].
Павел Анненков, добрый друг Тургенева, читавший все романы в рукописях до публикации, видел в Базарове свирепого монгола, Чингиз-хана, лютого зверя, порожденного дикими российскими условиями и едва-едва «прикрытого сверху книжками с Лейпцигской ярмарки»1. Намеревался ли Иван Сергеевич возглавить некое политическое движение?
«Автор сам <... > не знает, за что его [Базарова] считать, — пишет Анненков, — за плодотворную ли силу в будущем или за вонючий нарыв пустой цивилизации, от которого следует поскорее отделаться»1. Нельзя быть одновременно и тем и другим: «у него два лица, как у Януса, и каждая партия будет видеть только тот фас, который ее наиболее тешит или который она разобрать способнее»[341].
Катков, написавший и без подписи поместивший очерк об «Отцах и детях» в своем журнале (где роман печатался впервые), пошел гораздо дальше. Высмеяв смятение левых, нежданно-негаданно увидавших себя в зеркале нигилизма, что понравилось одним, а других ужаснуло, он упрекает автора, чрезмерно стремившегося быть справедливым к Базарову и, как следствие, всегда выставлявшим своего героя в наивыгоднейшем свете. Плохо, говорит Катков, быть избыточно справедливым, ибо в этом случае истина тоже искажается — только на иной лад. Базаров предстает искренним до полной беспардонности: это хорошо, очень хорошо; Базаров режет правду-матку, не боясь огорчить мягких и добрых Кирсановых, и отца, и сына, Базаров не считается ни с личностями, ни с обстоятельствами: восхитительно; Базаров нападает на искусство, на богатство, на привольную жизнь — а во имя чего? Ради науки, ради знаний? Однако, пишет Катков, это просто неправда. Научные истины Базарову безразличны: в противном случае он бы не навязывал окружающим дешевые популярные книжонки — Бюхнера и тому подобное, — ибо здесь вовсе не наука, но публицистика, пропаганда материализма. Базаров, продолжает Катков, не ученый; людей, ученых по-настоящему, в России нынешней раз-два, и обчелся. Базаров и его друзья-нигилисты всего лишь агитаторы: им ненавистен возвышенный, изящный слог, риторика — Базаров просит Аркадия не говорить «красиво», — но лишь потому, что собственная их грубая пропаганда в изящный слог не укладывается; нигилисты не предлагают надежных научных фактов, ибо не интересуются ими, да и не знакомы с ними вообще; нигилистам нужны только лозунги, призывы, брань и радикальная болтовня. Базаров «пластает» лягушек, не взыскуя научной истины, а стараясь выказать презрение к воспитанности, ценимой испокон веку и защищаемой такими людьми, как Павел Петрович Кирсанов, который в обществе, устроенном лучше и разумнее — скажем, в английском, — сумел бы сыскать себе достойное занятие и доброе применение. Ни Базарову, ни его приспешникам не открыть ничего; это не исследователи; это злобные болтуны, люди, сыплющие бранью во имя науки, овладеть коей не дают себе труда; в конечном счете, они отнюдь не выше невежественных сельских священников (из чьих семей, в большинстве своем, и выходили нигилисты), — но, в отличие от священников, очень опасны[342].
Герцен оказался, как обычно, проницателен и насмешлив. «Тургенев был больше художник в своем романе, чем думают, и оттого сбился с дороги, и, по-моему, очень хорошо сделал — шел в комнату, попал в другую, зато в лучшую»[343]. Автор явно принимался за работу, желая «что-то сделать в пользу отцов, — и это ясно. Но в соприкосновении с такими жалкими и ничтожными отцами, как Кирсановы, крутой Базаров увлек Тургенева, и вместо того, чтоб посечь сына, он выпорол отцов»[344]. Пожалуй, устами Герцена глаголет истина: весьма возможно (правда, сам Тургенев этого не признает), что Базаров, с которого автор начал было писать неприглядный портрет, заворожил своего создателя донельзя; как следствие, подобно шекспировскому Шейлоку, он превратился в куда более человечную и неизмеримо более сложную фигуру, нежели предначертанная замыслом произведения изначально, — и преобразил (скорее, даже исказил) этот замысел. Случается, природа подражает искусству: Базаров повлиял на молодежь девятнадцатого столетия отнюдь не меньше, чем на молодежь столетия восемнадцатого повлиял Вертер; ничуть не меньше, чем влияли на молодые умы «Разбойники», написанные Фридрихом Шиллером, чем Байроновы Лара, Гяур и Чайльд-Гарольд. Но эти же «новые люди», прибавляет Герцен в позднейшем очерке, столь невыносимые, столь косноязычные догматики и начетчики, что являют читателю наихудшую сторону русского характера — достойную «квартального, исправника, станового <... > николаевской офицерщины», беспощадных чинуш, «говорящих свысока и с пренебрежением о Шекспире и Пушкине, — внучат Скалозуба»[345], стремящихся сокрушить иго прежнего деспотизма, — но лишь затем, чтобы заменить его гораздо более страшным ярмом, изготовленным собственноручно. «Поколение 40-х», герценовское и тургеневское, могло быть легкомысленным и слабым, но следует ли из этого, что преемники — зверски грубые, неспособные любить, циничные молодые мещане 1860-х — существа, которые толкаются, не извиняясь, и за честь себе поставили попрание всех приличий[346], — обязательно и всенепременно выступают существами высшего порядка? Что за новые принципы они провозглашают, что за новые плодотворные ответы дают? Разрушение остается разрушением. А созидать они просто не способны.
За выходом «Отцов и детей» из печати последовал бешеный гомон, в котором возможно расслышать, по крайности, пять различных точек зрения на книгу. Сердитое правое крыло полагало, будто в образе Базарова прославляются новейшие нигилисты, а сам Тургенев недостойно тщится польстить молодежи и снискать ее одобрение. Другие поздравляли писателя, успешно обличившего новейшее варварство и подрывание устоев. Третьи поносили Тургенева, сочинившего злобный пасквиль на радикалов, снабдившего реакцию оружием, играющего на руку полиции; эти звали Ивана Сергеевича отступником и предателем. Четвертые, подобно Дмитрию Писареву, гордо становились под базаровский стяг и благодарили автора за честное сочувствие всему, что было наиболее живого и бесстрашного в разраставшейся партии будущего. Наконец, пятые подмечали: сам-то автор не вполне уверен в собственном замысле, ибо его отношение к действующим лицам романа поистине двояко; они говорили: Тургенев — художник, а не памфлетист, он вещает истину, какой видит ее, не отдавая предпочтения ни той, ни другой стороне.
Препирательство не шло на убыль и длилось даже после смерти Тургенева. Об огромной жизнеспособности романа свидетельствует уже одно то, что споры не смолкали даже в следующем столетии — ни до, ни после Октябрьской революции. Еще десять лет назад по этому же поводу среди советских критиков кипела битва. За нас был Тургенев, или против нас? И кем он был? Гамлетом, которого ослеплял пессимизм, свойственный представителям угасающего класса, или, подобно Бальзаку и Толстому, провидцем? И кто есть Базаров? Предтеча воинствующего, насквозь политизированного советского интеллектуала, или уродливая карикатура на отцов-основателей русского коммунизма? Споры еще не кончились[347].