Литмир - Электронная Библиотека

Мучительная честность и неподкупность суждений Белинского — не столько даже их содержание, сколько тон — поражали сознание русских современников: случалось, его критические высказывания раздражали читателя донельзя, но все же забыть их не удавалось никому. Тургенев был по природе своей осторожен, осмотрителен, чурался всяких крайностей, в трудные минуты уклонялся от решительных действий; друг его, поэт Яков Полонский, много лет спу­стя описывал его, как «доброго, мягкого, словно воск <... > женственного <... > бесхарактерного»[292]. Пускай это слишком сильно сказано — все же остается несомненным: Тургенев был очень впечатлителен и податлив, а потому всю жизнь уступал более сильным личностям. Белинский умер в 1848-м, однако похоже, что его незримое присутствие Тургенев ощу­щал до конца земных своих дней. Думается, что всякий раз, когда слабость, любовь, жажда покоя — либо собственный исключительно покладистый характер — соблазняли Тур­генева оставить борьбу за свободу личности либо простую порядочность и пойти на мировую с враждебными силами, перед писателем возникал суровый и грозный призрак Белин­ского, звавший назад, к священному походу за правое дело. «Записки охотника» стали первой и самой долговечной тур­геневской данью гаснувшему на глазах наставнику и другу. Читатели видели и продолжают видеть в этом шедевре изу­мительное, проницательное, чисто и высоко художественное описание старой сельской России — уже изменяющейся, — ее природы и обитателей.

Но сам Тургенев смотрел на эту книгу как на первую великую вылазку, предпринятую им против ненавистного крепостничества, как на крик негодования, коему надлежало с тех пор неумолчно и неотступно преследовать российских правителей. В 1879-м, когда на этом вот самом месте[293] Окс­фордский университет присвоил Тургеневу степень почет­ного доктора права, Джеймс Брайс, представлявший публике русского писателя, назвал его поборником свободы. Это вос­хитило Тургенева.

Белинский не был ни первым, ни последним из повлияв­ших на жизнь Тургенева коренным образом; первое и, пожа­луй, самое разрушительное влияние оказала мать писателя: волевая, истеричная вдова, существо жестокое и горько разо­чарованное во всем, любившее своего сына и надломившее душу его. Даже по далеко не мягким понятиям тогдашних русских помещиков эта женщина была оголтелым чудовищем. В детстве Тургенев стал свидетелем ее неописуемой жесто­кости по отношению к постоянно унижаемым домочадцам и крепостным крестьянам, а в одном из эпизодов рассказа «Бригадир», по-видимому, излагается случай, когда бабушка Ивана Сергеевича по материнской линии собственными руками убила крепостного мальчика: в припадке бешенства ударила его, ранила, свалила на пол и, разъярившись оконча­тельно, задушила подушкой[294]. Тургеневские рассказы и пове­сти изобилуют воспоминаниями подобного рода, от коих писатель старался избавиться всю жизнь.

Именно детские воспоминания подобного рода и застав­ляли молодых людей, получивших университетское образо­вание и благодаря ему ценивших западную цивилизацию, непрестанно заботиться о достоинстве и свободе личности и ненавидеть уже увядавший русский феодализм — этими двумя чувствами с самого начала отличалось политичес­кое мышление всей русской интеллигенции. Нравствен­ное смятение было весьма изрядным. «... Наше время алчет убеждений, томится голодом истины», — писал Белинский в 1842 году, когда с ним познакомился двадцатичетырехлет­ний Тургенев: — «<...> наш век — весь вопрос, весь стрем­ление, весь искание и тоска по истине»[295]. Тринадцать лет спустя Иван Сергеевич как бы вторит Белинскому: «Бывают эпохи, где литература не может быть только художеством — а есть интересы высшие поэтических интересов»[296]. Тремя годами позже Толстой, в то время исповедовавший идеал чистого искусства, предложил Тургеневу совместно издавать чисто литературный и художественный журнал, свободный от низменной и грязной политической полемики. Тургенев ответил: «в наше время не до птиц, распевающих на ветке», не до «лирического щебетанья»[297]. «Политическая возня Вам противна; точно, дело грязное, пыльное, пошлое; — да ведь и на улицах грязь и пыль — а без городов нельзя же»[298].

Привычный образ Тургенева — чистого художника, помимо воли втянутого в политическую борьбу, но в глу­бине души начисто ей чуждого, — этот портрет, создавав­шийся и правыми, и левыми критиками (особенно теми, кого раздражали «политические» тургеневские романы), обманчив и неверен. Главные произведения, создававшиеся писателем начиная с середины 1850-х и далее, полны «жгучими» общест­венными и политическими вопросами, которые тревожили либеральных тургеневских сверстников, а на его мировоззре­ние глубоко и неизгладимо повлиял исступленный гуманизм Белинского — в частности, яростные нападки последнего на все, что было вокруг темного, растленного, гнетущего и лживого[299]. Двумя-тремя годами ранее, в Берлинском уни­верситете, Иван Сергеевич внимал гегельянским пропове­дям будущего агитатора-анархиста Бакунина, своего сокурс­ника, преклонялся перед гением германского философа и, как в свое время Белинский, восторгался диалектическим блеском бакунинских речей. Через пять лет, уже в Москве, Тургенев познакомился и вскоре подружился с молодым радикальным публицистом Герценом и членами его кружка. Он разделял ненависть новых знакомых к любому порабощению, любой несправедливости или жестокости, но, в отличие от некото­рых из них, не мог чувствовать себя уютно в рамках какой- либо философской доктрины либо идейной системы.

Все обобщенное, отвлеченное, абсолютное отталки­вало Тургенева; его мировосприятие оставалось обострен­ным, определенным, тонким и неизлечимо реалистическим. И гегельянство — равно и правого, и левого толка, — впитанное в студенческие берлинские годы, и материа­лизм, и социализм, и позитивизм, о которых несконча­емо спорили друзья, и народолюбие, и коллективизм — то есть пересуды о сельской общине, идеализировавшейся теми российскими социалистами, коих горько разочаро­вал и обескуражил позорный крах левых европейских дви­жений в 1848 году, — все это было для Тургенева пустыми абстракциями, бесплодно подменявшими действительность; многие верили в них, кое-кто даже исхитрялся жить сог­ласно им, — но бытие, шероховатое и угловатое, но живые человеческие характеры и поступки наверняка сопротивля­лись бы этим доктринам и разнесли бы их вдребезги, вздумай кто-нибудь серьезно претворить подобные учения в жизнь. Бакунин был закадычным, славным другом-приятелем, но его мечтания — то славянофильские, то анархические — не оставили в тургеневских мыслях ни следа. Иное дело — Герцен, остроумный, ироничный, изобретательный мысли­тель; в молодые годы у них с Тургеневым находилось немало общего. Однако герценовский «народный социализм» казался Тургеневу жалкой фантазией; мечтой человека, Чьи прежние заблуждения развеялись после разгрома западных революций, но долго существовать без мечты человек такого склада про­сто не мог: видя, что его старые идеалы — социальная спра­ведливость, равенство, либеральная демократия — оказались бессильны перед лицом реакции, торжествовавшей на Западе, он сотворил себе нового кумира — противопоставил златому тельцу алчного капитализма «дубленый тулуп»[300] русского мужика.

Тургенев понимал культурное отчаяние своего друга и сочувствовал Герцену. Подобно Карлейлю и Флоберу, подобно Стендалю и Ницше, Ибсену и Вагнеру, Герцен чем дальше, тем больше задыхался в мире, обесценившем все прежние ценности. Все, что было свободного и достой­ного, независимого и творческого, захлебывалось, по мне­нию Герцена, под накатившей волной буржуазного филис­терства, махрового мещанства; вся окружавшая жизнь, казалось, идет с молотка по воле крупных торговцев чело­веческим товаром и подчинявшихся им подлых, наглых приказчиков, обслуживавших исполинские акционерные общества, что именовались Англией, Францией, Германией; даже Италия, пишет Герцен, «Италия, самая поэтическая страна в Европе, не могла удержаться и тотчас покинула сво­его фанатического любовника Маццини, изменила своему мужу-геркулесу — Гарибальди, лишь только гениальный мещанин Кавур, толстенький, в очках, предложил ей взять ее на содержание»[301]. Неужто же России глядеть на разлага­ющиеся останки Европы, как на образец для подражания? Безусловно, близится час преображения и наступает срок некоему катаклизму — варварскому вторжению с Востока, натиску, что, словно благотворная буря, очистит заражен­ный воздух. От подобного, говорил Герцен, спасет один- единственный громоотвод: российская крестьянская община, доселе не испоганенная капитализмом, не ведающая алч­ности, страха и бесчеловечности, порождаемых всеразруша- ющим себялюбием. На этой основе можно еще выстроить новое самоуправляемое общество свободных людей.

91
{"b":"852946","o":1}