Сам Маркс воспринимал свою так называемую утопию всего-навсего как предсказание; и действительно, в этой своей части его теория согласуется с определенными тенденциями, которые стали хорошо заметны лишь в наше время. Правление в старом смысле слова во многих отношениях уступило место административному руководству, а количество досуга, которым располагают массы, действительно постоянно растет во всех индустриализованных странах. Маркс ясно почувствовал определенные тенденции, присущие эпохе, начало которой дала промышленная революция, но ошибся, предположив, что эти тенденции смогут закрепиться только при условии обобществления средств производства. Власть традиции над его умом проявлялась в том, что эти тенденции виделись ему в идеализированном свете и осмыслялись им в терминах и понятиях, уходящих корнями в совершенно другой исторический период. Это помешало ему увидеть специфические и крайне непростые проблемы, присущие современному миру, и придало его метким предсказаниям их утопический характер. Но утопический идеал бесклассового, безгосударственного и нетрудящегося общества родился в результате бракосочетания двух совершенно неутопических составляющих: С одной стороны, Маркс наблюдал определенные тенденции, которые уже нельзя было понять, оставаясь в рамках традиции, а с другой стороны, он осмыслил и систематизировал их посредством традиционных понятий и идеалов.
Отношение самого Маркса к традиции политической мысли – сознательный бунт. И поэтому в вызывающей и парадоксальной манере он сформулировал несколько положений, которые, заключая в себе его политическую философию, лежат в основании сугубо научной части его работы и тем самым вне ее (и любопытно, что они оставались неизменными на протяжении всей его жизни, начиная с ранних произведений и заканчивая последним томом «Капитала»). Ключевые среди них следующие: «Труд создал человека» (согласно формулировке Энгельса, который, вопреки мнению, расхожему среди некоторых исследователей Маркса, обычно передавал его мысль адекватно и емко)[7]. «Насилие – повивальная бабка каждого старого общества, беременного новым»; следовательно, насилие – повивальная бабка истории (идея, звучащая во множестве вариаций в сочинениях как Маркса, так и Энгельса)[8]. Наконец, знаменитый последний тезис о Фейербахе: «Философы лишь различным образом объясняли мир, но дело заключается в том, чтобы изменить его», который в свете марксовской мысли уместнее было бы передать так: «Философы уже достаточно долго объясняли мир; пришло время его изменить». Ведь это последнее положение на самом деле лишь вариация другого, звучащего в одной из ранних рукописей: «Вы не можете aufheben [т. е. поднять, сохранить и снять в гегелевском смысле] философию, не осуществив ее». В более поздних работах то же отношение к философии проявляется в предсказании, что рабочий класс будет единственным законным наследником классической философии.
Но одно из этих положений не может быть понято само по себе. Каждое приобретает значение за счет того, что противоречит какой-нибудь традиционно принятой истине, не подлежавшей сомнению вплоть до начала Нового времени. «Труд создал человека» означает, во-первых, что человека создал труд, а не Бог; во-вторых, что человек, если говорить именно о его человеческой стороне, создает себя сам, что его человечность – результат его собственной деятельности; в-третьих, что черта, отличающая человека от животного, его differentia specifica, это не разум, а труд, что человек суть не animal rationale, а animal laborans; в-четвертых, что человечность человека заключена не в разуме, до того времени считавшемся высшим человеческим атрибутом, а в труде, традиционно самой презираемой человеческой деятельности. Тем самым Маркс бросает вызов традиционному Богу, традиционной оценке труда и традиционному прославлению разума.
То, что насилие – повивальная бабка истории, означает, что скрытые силы, увеличивающие человеческую производительность в той мере, в какой они зависят от свободного и сознательного человеческого действия, обнаруживают себя только благодаря насилию войн и революций. Только лишь в эти насильственные периоды история показывает свое истинное лицо и разгоняет туман лицемерных, попросту идеологических разговоров. И вновь очевиден вызов, бросаемый традиции. Насилие традиционно считалось ultima ratio в отношениях между странами и самым позорным из приемов внутренней политики, отличительной чертой тирании. (Немногие попытки смыть с насилия пятно позора, главным образом попытки Макиавелли и Гоббса, имеют прямое отношение к проблеме власти и проливают немало света на раннее смешивание понятий власти и насилия, но на традицию политической мысли, предшествовавшую нашему времени, они оказали удивительно мало влияния.) Для Маркса, наоборот, все формы правления покоятся на насилии или, вернее, на обладании средствами насилия. Государство – это орудие правящего класса, с помощью которого он угнетает и эксплуатирует, и применение насилия характерно для всей сферы политического действия.
Отождествив действие с насилием, Маркс неявно бросил традиции еще один принципиальный вызов. Возможно, этот вызов не так обращает на себя внимание, как прочие, но Маркс, очень хорошо знавший Аристотеля, наверняка понимал, что делает. Двойное аристотелевское определение человека как ζῶον πολιτικόν и ζῶον λόγον ἔχον, существа, достигающего своей высшей возможности в речевом общении и в полисной жизни, предназначалось для того, чтобы отличить грека от варвара и свободного человека от раба. Отличие было в том, что греки, живя вместе в полисе, вели дела средствами речи и убеждения (πείθειν), а не насилия – немого принуждения. Именно поэтому когда свободные люди подчинялись своему правительству или законам полиса, их подчинение называлось πείθαρχία, словом, ясно указывающим на то, что подчинение достигалось убеждением, а не силой. Варварами правили с помощью насилия, рабов же заставляли трудиться, а поскольку насильственное действие и тяжкий труд сходны в том, что не требуют речи, чтобы быть эффективными, варвары и рабы были ἄνευ λόγον, т. е. их коллективная жизнь не основывалась преимущественно на речи. Труд был для греков по своей сути неполитическим, частным делом, но насилие касалось других людей, через него с ними устанавливался контакт, пусть и негативный. Вот почему когда Маркс превозносит насилие, он, кроме того, непосредственно отрицает λόγος, речь, диаметрально противоположную и, если следовать традиции, самую человечную форму взаимоотношений. За марксовской теорией идеологических надстроек стоит в конечном счете эта антитрадиционная враждебность к речи и, соответственно, превознесение насилия.
Для традиционной философии идея «осуществить философию» или изменить мир в соответствии с философией была бы самопротиворечивой; положение же Маркса подразумевает, что изменению предшествует объяснение, т. е. что своим объяснением мира философ указал, как его надо изменить. Может быть, философия и предписывала определенные правила поступков, хотя ни один великий философ никогда не считал это своей главной заботой. По существу, философия от Платона до Гегеля была «не от мира сего»: скажем, Платон описывал философа как человека, который лишь телом живет в городе своих сограждан, а Гегель допускал, что с точки зрения здравого смысла философия – это мир, поставленный «на голову», verkehrte Welt. Вызов традиции (на сей раз не скрытый, а прямо выраженный в марксовском положении) заключается в предсказании, что мир общих людям дел, где мы ориентируемся и размышляем, полагаясь на общее чувство (common sense), однажды станет тождествен царству идей, в котором вращается философ, – иными словами, философия, которая всегда была только «для немногих», однажды станет действительностью и здравым смыслом для каждого.
Эти три положения выражены в традиционных терминах, которые они, однако, подрывают; сформулированные как парадоксы, положения призваны нас шокировать. На самом деле они еще более парадоксальны и привели Маркса к еще большим трудностям, чем он ожидал. В каждом положении содержится одно фундаментальное противоречие, в понятийной системе самого Маркса оставшееся неразрешимым. Если труд – самая человечная и самая продуктивная деятельность человека, то что же произойдет, когда после революции «труд будет упразднен» в «царстве свободы», когда человек успешно себя от него освободит? Какая продуктивная в корне человечная деятельность останется? Если насилие – повивальная бабка истории, а насильственное действие, следовательно, обладает наибольшим достоинством среди всех форм человеческого действия, то что же будет, когда после завершения классовой борьбы и исчезновения государства никакое насилие будет уже невозможно? Как вообще люди смогут совершать подлинные, осмысленные поступки? Наконец, когда в обществе будущего философия будет одновременно осуществлена и упразднена, что за мышление останется?