Бесноватый был сейчас для Сергия никакой не вельможа, а просто больной, и уже совсем не думалось о том, о чем помыслил бы иной игумен: что ежели тверского вельможу привели не в Отроч монастырь, к тамошним старцам, а к нему, Сергию, то… об этом не думалось совершенно. На удивление бесноватый был совсем и не великого роста, но, видимо, силен, что медведь, и от природы, и от безумия бешенства, удесятерявшего природные силы, очень широк в плечах и мускулист; в разорванный ворот рубахи виднелась курчавая от шерсти грудь, крутые ключицы и страшные бугры сведенных судорогою предплечий. Лик был космат и страшен. Безумные глаза горели злобой и ненавистью. Холопы едва удерживали его вдесятером, мертвою хваткой вцепившись в отогнутые назад руки.
Сергий взглянул больному в очи, поймал и мысленно заставил застыть безумный бегающий взгляд. (Затем, знал уже, у самого начнет кружить голову и потребно станет прилечь в укромности ото всех, творя мысленную молитву, но то – потом!) В налитых гневом очесах что-то как бы мелькнуло, вспыхнуло и погасло вновь. Сергий все не отводил взгляда. Но вот явился тот, жданный промельк иного, жалкого, затравленно-одинокого, словно взыскующий о пощаде, и лишь тогда Сергий, не упуская мгновения (упустить – потребны станут вновь недели, а то и месяцы леченья!), поднес болящему крест, махнувши холопам, дабы отпустили своего господина. И непонятно было, то ли те отпустили его, то ли он сам раскидал слуг – так и посыпались, кто и на ногах не устоял даже, – хрипло рявкнул: «Жжет! Жжет! Огонь!» Сергий бестрепетно продолжал держать крест, сам ощущая перетекающую сквозь него и нань энергию.
Косматый боярин прянул вбок и вдруг, затрясясь крупною дрожью, весь, плашью, грудью, лицом ринул в лужу весенней пронзительной капели, тронутую по краям легким с ночи ледком. Ринул и стал кататься в воде, постепенно затихая, и вот уже затрясся опять, но теперь по-иному, верно, от холода, хотел встать, снова рухнул ничью, расплескавши воду и грязь. Сергий ждал, молчаливым мановением руки запретив слугам приближаться. Больной поднялся на четвереньки, свесив голову, вздрагивая, наконец сел, все еще не выбираясь из лужи. Он икал от холода, и Сергий кивком разрешил холопам поднять своего господина. Болящий едва стоял, бессильно обвисая на руках прислуги, которую мгновенья назад раскидывал по двору с исполинскою силою.
– Пусть отдохнет! – вымолвил наконец Сергий. Он поглядел задумчиво вослед уводимому в гостевую келью вельможе (который после станет рассказывать, как узрел огненное пламя, исходящее от Сергиева креста, и оттого только, боясь сгореть, и ринулся в воду), не глядя отдал крест подскочившему брату и с внезапным ощущением трудноты в плохо сгибающихся ногах побрел к себе. Двое из братий, когда он восходил на крыльцо, поддержали его под руки. Кивком поблагодарив и этих, он показал рукою – дальше не надо! И сам, ступив в келью, прикрыл дверь.
Труднее всего было сейчас, не вздрогнув и не спотыкаясь, дойти до своего ложа. Однако, постояв, он и тут навычным усилием воли одолел себя, отлепился от дверного полотна, и уже второй шаг по направлению к лежаку дался ему легче первого… Днями надо было брести в Москву, провожать в Орду молодого княжича Василия, и Сергий впервые подумал о своих ногах, начинавших порою, как сегодня, ему почти отказывать. Шестьдесят прожитых лет, а быть может, и не они, а долгая работа в лесу, долгие стоянья в ледяной подснежной воде и молитвенные бдения без сменной сухой обуви сделали свое дело. О здоровье как-то не думалось до последней поры, хотя пешие хождения давались ему нынче все тяжелее. Он улегся поудобнее и замер, полусмежив очи, шепча молитву: «Господи Исусе Христе, сыне Божий, помилуй мя, грешного!» Все-таки одержимый тверич забрал у него сегодня излиха много сил! (Как та самаритянка, прикосновением к платью забравшая энергию Спасителя.) Мысли постепенно, по мере того как проходило головное кружение, возвращались к суедневному, обегая весь круг многоразличных монастырских забот. Надобно было до ухода в Москву паки посетить болящих, выслушать Никона (у келаря возникли какие-то хозяйственные трудноты с давеча привезенною в монастырь вяленой рыбою), принять поселян, которым непременно требовался для решения поземельных споров сам радонежский игумен, выяснятъ к тому перед уходом: что и кому из братии надобилось в Москве? Киноварь и золото переписчикам книг – это он знал сам. Давеча привезли александрийскую бумагу и добрый пергамен – обитель спешила восстановить утраченные в сгоревшей Москве хотя бы самые необходимые служебные книги: уставы, октоихи, молитвенники, служебники и евангелия, над чем теперь трудились иноки, почитай, всех монастырей Московского княжества. Требовалась и дорогая иноземная краска лазорь иконописцам, и о том следовало просить самого князя Дмитрия. Требовались скрута и справа – разоренные Тохтамышевым набегом московские бояре все еще скудно снабжали монастырь надобным припасом, почему опять не хватило воску для свечей и даже обычного сероваленого крестьянского сукна на иноческие оболочины, а братия меж тем множилась и множилась, и ходить по селам, собирать милостыню Сергий по-прежнему строго воспрещал, считая принос и привоз добровольным деянием дарителей. Троицкой обители не должны были коснуться нынешние упорные, с легкой руки псковских еретиков-стригольников, речи о мздоимстве и роскоши, якобы процветающих и в монашестве, и среди белого духовенства. Речи, повод которым дает теперь, увы, сам прощенный и приближенный Дмитрием глава церкви, митрополит Пимен…
Лестница власти, безразлично, мирской или духовной, должна быть особенно прочной в самой верхней, завершающей ступени своей. Недостойный князь и – паче того – недостойный пастырь духовный могут обрушить, заколебав, все здание государственности, поелику народ в безначалии смятется, яко овцы без пастыря, сильные перестанут сговаривать друг с другом, слабые лишатся защиты власть имущих, и, словом, язык перестанет быть единым существом, устремленным к соборному деянию, но лишь рыночною толпою, где у каждого своя корысть, и едва ли не враждебная корысти сябра-соперника…