Женщина кивнула головой. Старуха оживилась, глаза ее загорелись.
— Вчера вот тоже одна такая, как ты, приходила сюда, над этой же могилой слезы проливала.
— Вы ошиблись, — возразила женщина.
— Я? Мой глаз все примечает, все видит!.. — Засохшая губа старухи дрожала, кривые, как корневища, жилистые руки тряслись. — Да-а, да, горько плакала и цветы поправляла… Так что не мучайся понапрасну, душа моя, не надо! — сказала и, выбрасывая вперед палку, ушла.
«Ложь!» — хотелось крикнуть женщине, но старуха уже была далеко. Лишь чернела согнутая спина. Надо бы окликнуть ее, но не смогла: язык будто прилип к гортани, горло пересохло, стало холодным. Гнев поднимался в ней. Но к кому? К этой старой карге, к мертвому ли мужу?
Кривая мрачная туча, величиной со старуху, заволокла солнце. Потемнело вокруг. Что это было? Что сказала старуха? В молоко вылили черную краску.
Слово — правдивое ли, лживое ли… Чаще лживое. Живых отворачивающее друг от друга, пятнающее чистые чувства, приносящее любовь в жертву ненависти. Острое, с ядом в наконечнике слово… Ты и мертвого не оставило в покое!
Женщина спускалась к городу. Море было синее. Темнее неба. Она подошла к автобусной остановке, взглянула на детей, что играли на бывшем пустыре у новостройки. Будто увидела в них своих девочек, увидела еще не родившихся на свет внуков. Чуть успокоилась. Но слова вновь и вновь жгли сердце. Правдивые ли, ложные ли — узнать бы! Впрочем, какая теперь от этого польза?
Только вошла она в автобус, как увидела черную согнутую спину в чадре.
— Стой!.. — вырвалось у женщины.
Люди недоуменно переглянулись.
— Кому кричишь, сестра?
В автобус ввалились молодые ребята, загородили женщине дорогу.
«Ты лжешь!» — захотела она крикнуть, но что-то помешало ей. Сомнение закралось в душу.
Автобус остановился. Женщина протиснулась к выходу, туда, где она увидела ту согнутую спину. Но старухи на месте не оказалось. Сошла, оглянулась вокруг — старуха исчезла, как сон. Будто и не было ее вовсе. Женщина потрогала рукой молодое деревцо. Голые ветки. Снова вспомнились слова поэта: «Листопад…» Чьи же это стихи? Но сейчас не поздняя осень, а ранняя весна. И голизна ветвей совсем не осенняя. Гладкие и блестящие, они скоро зазеленеют. Морщины на лице женщины разгладились. Взгляд прояснился. Как небо, как море.
Не назвался
Пер. Ч. Гусейнов
(Сугубо доверительное обращение Автора к Уважаемому Читателю историй, рассказанных земляком.
К Читателю Серьезному, в связи с неизбывной страстью Автора к условности, неостановимой тягой к «траги» и «коми», — просьба.
К Читателю Сердитому — слезная мольба.
К Читателю Сердобольному, в связи с абсолютно строгими намерениями Автора, — предупреждение.
Мой герой, с которым приключились рассказанные им истории, не назвал себя. Не потому, что не хотел, — какая разница: Ахмедом бы он назвался или Самедом, Исой или Мусой, Али или Вали?.. Не назвал потому, что не успел. Спешил. И то надо сделать, и это. И все — срочно. Крутит его жизнь, будто он — волчок. Катит его рок, будто он колесо какое. Носит его судьба, как горный поток щепку. Он встретится на поминках с гипнотизером и его женой (ах, какой невоздержанный!.. Он, видите ли, поклонник красоты!), потом на чужой свадьбе погуляет (ах, какой чуткий — другу помог заполучить восточное трио к западному квартету!), будут сюрпризы (ах, какой он везучий!), возвращения в прошлое, к которому он, увы, равнодушен.
И всегда некогда. Некогда назвать себя, некогда передохнуть, некогда, наконец, положить перед собой папаху и голову почесать, подумать хотя бы о горном потоке.
Если полоса неудач — отыскиваются виновные, к примеру, гипнотизер, если захлестывают удачи, то, естественно, благодаря собственным заслугам, личной стратегии и тактике.
Если туман — рассеется, если тучи — пронесутся, если что не так — потерпите до финала, когда я посажу моего героя в хвостовой отсек самолета, где не откинуться, ибо, как вы знаете, если летали, спинки кресел здесь укреплены намертво, встречу его на родной бакинской земле с теплым ветром, прогретым солнцем и пахнущим нефтью.
Я закрою занавес и выйду к вам, если далее не заслышу аплодисментов, и, клянусь аллахом и его двенадцатью апостолами-имамами, отвечу на любой ваш вопрос.
А в том, что «аллах» и «апостолы-имамы» набраны не с большой буквы, виноваты не машинистки, не редакторы, не наборщики, а я, грешный…)
1
Ах, что за девушка!..
Брови изогнуты, как лук, глаза черные, как ночь, носик, словно орешек индийский, кожа бела, как самаркандская бумага, груди круглые, как дыньки, так и выкатиться хотят из рубашки, кто взглянет — голову потеряет. Из народного сказания
С высоты он крошечная точка, а может, совсем не виден, смотря какая высота.
А вблизи внушительный и таинственный, жуть берет от широкой черной полосы по бортам.
Рядом, на заднее сиденье, опустился молодой мужчина моего возраста, но в отличие от меня, усатого, — с густой черной бородой… Мои б усы к его бороде… Кажется, из родственников покойницы.
Усаживаясь, пристально и с неведомым значением посмотрел на меня.
Автобус медленно и долго полз по узким, извилистым переулкам старой Москвы, потом повернул на широкий и прямой как стрела проспект и прибавил скорость.
— Торопится как! — шепнул сосед.
Борода, коснувшаяся моего уха, была мягкой, как шелк. Я вздрогнул и согласно кивнул головой. Немного помолчав, бородач заговорил о крематории:
— Сжигание трупа и современно и культурно, простое захоронение, если хотите, признак отсталости. Умирающих много, а земли мало. Даже в крематории нет мест…
Он привел примеры из древности, рассказал, что еще задолго до нашей эры высококультурные греки сжигали умерших, поговорил об эпохе Гомера, о народных традициях захоронения в Индии, вспомнил о старых кладбищах Парижа и о перенесении костей покойников в парижские катакомбы, о ключах от ниш с прахом близких, которые испанцы носят на груди вместе с крестом.
— Вы историк? — почти с уверенностью спросил я.
Чуть отодвинувшись, он уставился на меня своими черными, будто маслины, глазами и, помедлив, сказал:
— Нет, я не историк, — И умолк. Почти обиделся, как мне показалось. Но ни он не проронил ни слова, ни я.
Из высокой трубы крематория валил густой серый дым.
Время здесь заранее распределено, на каждого отпущено пятнадцать минут.
Подошла наша очередь.
Дополнительно зажегся яркий свет.
Мы подняли гроб на специальный постамент.
Заиграла записанная на пленку траурная музыка.
— Бах, — шепнул бородач.
Гроб медленно опускался в подземелье, а за ним автоматически закрывались железные двери постамента, пока вовсе не сомкнулись.
Похороны кончились, смолкла печальная мелодия, погас дополнительный свет.
Наступила очередь следующего.
Выходя, я невольно задержался, — с затянутого траурной лентой портрета на меня смотрело знакомое еще с детства лицо некогда большого человека. А с портрета он и теперь смотрит с уверенностью и силой.
На улице бородач крепко схватил меня за локоть и, показав на дым, сказал: «Вот и все!»
Чувствовалось облегчение, и автобус мчался беззаботно, точно полупустой.
Снова рядом оказался родственник с глазами-маслинами, ставший таким симпатичным, да, жаль, не оставлявший тему крематория.
— Раньше, — говорил он, — родственникам разрешали следить за кремацией, чтобы удостоверились и сомнений чтоб никаких не было. Труп, попадая в печь, вскакивал, будто живой, потому что от жара резко сокращаются спинные мышцы…
— Вы… — прервал я его, думая спросить, не из судебной ли он экспертизы, но нашел слово поспокойней: — Не юрист ли вы?
Как и в прошлый раз, он пристально взглянул на меня и, не торопясь, ответил: