Возвращаясь домой и проходя мимо парка Горького, Мария увидела афишу — состоится митинг, посвященный обороне Москвы. Зашла, протиснулась к самой трибуне, очень хотелось поближе взглянуть на героя, о котором говорили все, на тезку мужа, Виктора Талалихина. Он представлялся могучим, а оказался такой молодой, почти юноша. Как Виктор. Не муж, а тот парень, с которым тогда ехали. И поэт Лебедев-Кумач прочел стихи о Викторе Талалихине. Марии показалось, что они воспевают какого-то другого, особенного, неземного героя, а не стоящего рядом обыкновенного парня, за внешне суровым обликом которого прячется застенчивая душа. Ему неудобно, и он тоже думает, что стихи эти не про него, что так, видимо, положено: ему — срезать крыло вражеского самолета, а поэту — слагать стихи. Выступали летчики, зенитчики, прожектористы. И они же принимали обращение к самим себе. Чтоб еще раз укрепиться в своей решимости, принять внутренний зов за наказ сограждан. И Мария голосовала за то, чтобы зенитчики «мощным шквалом огня», а прожектористы «лучами прожекторов» преграждали доступ к Москве «фашистскому воронью».
Лишь однажды в театре оперетты о пей вспомнили, — по адресу пришла сама администраторша. Был теплый сентябрьский день, бабье лето. Мария собиралась ехать на Белорусский вокзал, где ей предстояло выступить с концертной бригадой прямо на перроне перед мобилизованными. Они пошли к трамвайной остановке, и по дороге администраторша, голос которой прерывался от быстрой ходьбы, тихо спросила:
— Слышали? — И сообщила: — Скоро никому не разрешат въезжать.
Администраторша имела в виду Постановление исполкома, которое утром передавали по радио: запрещался въезд в Москву лиц, ранее эвакуированных, и выдача им продовольственных карточек, если кто и нарушит запрет о въезде.
— Без паники! — строго сказала Мария, и та осеклась, вспомнив, как недавно в метро задержали человека за распространение слухов.
Каждый день по радио предупреждали: провокаторам и распространителям ложных слухов и паники — никакой пощады. А слухи ходили разные — одного арестовали якобы за то, что он говорил, будто не так страшно, если немцы возьмут Москву; мол, и Наполеону сдавали, а войну выиграли; и что, мол, враг мирное население не трогает. А другой заверял, что Москву все равно не защитить, оказался, как потом выяснилось, диверсантом.
Марию приглашали в театр оперетты заменить заболевшую актрису в «Сильве». Постановка была ответственная — весь сбор шел в фонд обороны. Мария прямо с Белорусского вокзала пошла пешком в театр, где была назначена репетиция, на короткое время вернулась домой к Кате и в шестом часу поехала снова к площади Маяковского; спектакли начинались в половине седьмого вечера.
Часто на концерты, если погода была хорошая, Мария брала с собой девочек — Катю и Женю.
В репертуаре у нее были те две грузинские песни, с которых началась ее шефская работа, русские народные, песни из кинофильмов. Особенно удавалась Марии песня из «Истребителей». «Любимый город может спать спокойно…» — пела она, и люди, затаив дыхание, слушали.
* * *
Женя и Катя весь день проводили вместе.
Женя должна была пойти в подготовительный класс, но школы не работали, и ее первой учительницей стала Катя. Она учила двоюродную сестру считать, заставляла писать буквы. А как устанут Катя «учить», а Женя «учиться», брали из застекленного книжного шкафа, который стоял в большой комнате, где жили Женя с матерью, большие листы нотной бумаги, оставшиеся от деда, наточенную гору карандашей и подолгу рисовали. Ее было много, этой бумаги. Рисовали и складывали свои рисунки в шкаф, на нижнюю полку, и начинали рыться в книгах. В большинстве это были ноты. Катя любила рассматривать старинные партитуры опер, перелистывала их, снова прятала.
Но некоторые книги, найденные Катей в шкафу, запомнились ей на всю жизнь. Это был томик Пушкина, «Три мушкетера», «Айвенго», «Детство Тёмы». Катя по одной брала книги из шкафа, читала, потом возвращала на прежнее место.
Так она читала всю долгую, трудную зиму. А пока был теплый сентябрь и лишь изредка шел косой дождь.
* * *
Немцы были близко, но Мария не ощущала этого, и ей казалось странным, что враг, как об этом писали в газете, намеревался еще 1 августа вступить в Москву.
Порой бомбили днем. Из широкой горловины репродуктора на улице на миг позже, чем из маленького радио на стене кухни, доносилось: «Граждане, воздушная тревога!..» Доносилось заученно, размеренно, без паники. И было известно, что с неизбежностью последует успокаивающее: «Угроза воздушного нападения миновала, отбой…»
По счастливой случайности, в их переулок пока не попала ни одна бомба, «тревога» и «отбой» воспринимались уже привычно. Но однажды утром, по дороге домой после ночевки в метро, им пришлось сделать крюк — улица была запружена народом, дружинницы огородили глубокую воронку от фугасной бомбы, в соседних домах вылетели стекла, говорили, что осколком убита женщина.
* * *
Марию записали в домовую пожарную команду, выдали телогрейку, брезентовые рукавицы. Дежурили по двое, по трое.
Мария научилась передвигаться по крыше почти безбоязненно. В первые минуты дежурства в кромешной тьме ничего не было видно, лишь присмотревшись, она начинала различать контуры застывших многоэтажных домов с темными окнами. Дежурные следили, чтобы нигде не появилась хоть щелочка света.
Черное небо висело над городом. Но вот громкоговоритель на чердаке предупреждал: «Граждане, воздушная тревога! Граждане, воздушная тревога!» Голубые лучи прожекторов разрезали небо на куски, иногда в скрещении лучей высвечивалась яркая блестящая точка — самолет, мелькали вспышки, били зенитки.
Чтобы отогнать страх, Мария вспоминала правила тушения зажигалок: щипцами схватить, сунуть в бочку с водой или в ящик с песком. Или же, размахнувшись, бросить на улицу… Так и не пришлось.
В одну из ночей, когда особенно сильная бомбежка была в их районе, Марии казалось, упади сейчас бомба, она не сумеет не то что ее потушить, но не сможет сдвинуться с места. Светящаяся ракета, сброшенная с вражеского самолета, на миг высветила окружающие дома, и тут же раздался страшный грохот. Мария схватилась рукой за край щитка, на котором висел пожарный инвентарь. Казалось, что крыша уходит из-под ног, болью кольнуло в ушах. Пятисоткилограммовая фугаска попала в здание школы за два квартала от них, в Теплом переулке, пробила дом до самого подвала.
Когда она сдавала дежурство, в домоуправлении Марии рассказали, что одна фугаска сегодня попала в парк Горького, а от взрывной волны на Никитском бульваре упал памятник Тимирязеву. А в Теплом переулке бомба, оказывается, не взорвалась.
* * *
Так уж сложилось, что сестры питались отдельно. Клава вечером приносила продукты и хлеб, отоваренные днем, готовила обед на завтра. Свои продукты Клава закрывала на ключ в нижнем отделении буфета, и ели они с Женей у себя в комнате при закрытых дверях.
У Марии день строился в зависимости от выступлений и дежурств на крыше. Когда она бывала дома, Женя ела вместе с ними, а в дни, когда уходила, девочки обедали одни, без взрослых, — выносили на кухню все, что им оставили матери, сливали в одну кастрюлю и перемешивали, независимо оттого, был ли то суп, щи, картошка, каша. Казалось им, что так вкуснее. И все делили пополам. Об этой их тайне никто не знал. Иногда Женя угощала Катю гематогеном, который приносила Клава.
— А я вот ем шоколад!
— А мой вкуснее! Как вкусно! — вздыхала Катя.
— Очень вкусно! — облизывала губы Женя.
Сестры виделись, лишь когда шли вечером в метро. Почти не разговаривали. Клава жила какой-то внутренне напряженной жизнью, сосредоточилась на чем-то своем. Часто пропадала у Колгановых.
И писем нет — ни от Виктора, ни от Виталия.