Комната казалась нежилой из-за серого одеяла, накинутого на незастеленную кровать. Мария вытряхнула во дворе одеяло, выбила подушки и положила их проветрить на подоконник, вытерла везде пыль, протерла влажной тряпкой пол и, чтобы застелить кровать чистым бельем, выдвинула нижний ящик шкафа, где всегда у матери лежало белье. Скрип выдвигаемого ящика напомнил ей давнее, и она будто услышала голос матери:
— Машенька, спой мне.
И Мария пела. Любимую песню матери: «Мой костер в тумане светит, искры гаснут на лету…».
Целая вечность прошла с того времени: отец играл на скрипке, она пела, а мама слушала, и Клава стояла у дверей, скрестив на груди руки. И Мария почему-то именно ее взгляд ощущала на себе. Мать от удовольствия вот-вот заплачет, отец смотрит куда-то вдаль, будто и не слышит ни ее, ни скрипку, а она сама играет, а на лице Клавы настороженность, напряжение, что-то держит, прячет на душе, чтоб никто не увидел, не узнал.
* * *
— Приехали? — Брови Клавы взметнулись, на лице отразилось удивление.
— А где твое «здравствуй» и «с приездом»? — сказала Мария и двинулась к сестре, чтоб обнять ее.
Клава внесла в комнату запах лекарств, как в аптеке, и Катя не сдвинулась с места, не подошла, не поцеловала тетю, а та на нее и не взглянула, а, нехотя обняв Марию, прошла на кухню. Мария — за нею.
— Ну вот, — услышала Катя голос матери. — Виктор тоже пошел воевать.
В тоне, которым мать сказала это, Катя уловила обиду, — Мария напомнила сестре о недавнем ее раздражении зимой, когда они сидели после похорон здесь же, на кухне, на широких табуретках, и Клава неожиданно взорвалась, обрушилась с упреками на Марию. Напомнила, и самой стало неловко: к чему ворошить старое? До обид ли, когда беда — на всю страну? И, желая поскорее уйти от затронутого бессмысленного разговора, миролюбиво добавила:
— Если бы ты знала, как мы в дороге намучились!.. Где мы только не были, чего только не видели!..
Катя украдкой заглянула на кухню. Неприветливость тети, которую Катя остро уловила, сковала ее всю, и она остерегалась подойти близко. В дороге, особенно в поезде, ей казалось, что, как только тетя увидит ее, непременно обнимет, расцелует, ведь они так долго ехали сюда, и отец уверял их, что им непременно надо жить в Москве, вместе. Тетя Клава стояла спиной к Кате и мыла руки, а Мария терпеливо ждала, когда та посочувствует им, хотя бы улыбнется. Женя потянула Катю в комнату, но она не ушла: ведь скажет же что-нибудь тетя, не может она так долго молчать, разве не видит, что мать ждет?
— А откуда ты узнала, что я в Москве? Ведь Георгий Исаевич сказал тебе по телефону, что мы уезжаем! Могла приехать к закрытой двери.
Чтоб тетя ее не видела, Катя прислонилась спиной к стенке и прослушала весь их разговор, и он врезался в память слово в слово.
— В Свердловске я была, там мне и сказали, — ответила Мария.
— На твоем месте я осталась бы там. Туда и театры из Москвы эвакуировались.
— И наш тоже.
— Тем более глупо было приезжать! Все отсюда бегут, а ты — сюда.
— Но ты ведь осталась в Москве! И я хотела домой. И Виктор решил, что нам с тобой вдвоем будет легче.
— Твой Виктор… — Клава запнулась, а Катя вся замерла: теткин тон был недружелюбный, и она могла сказать что-то обидное для них с мамой. — Да, я осталась! — вызывающе сказала Клава. — Не стала эвакуироваться с заводом! Спасибо Георгию Исаевичу, помог он мне устроиться на хорошую работу. И близко, и по специальности. Фармацевтом в академию. А что ты будешь здесь делать?
— Еще не знаю.
— Ну вот! А кто знать должен?
Как в детстве отчитывает.
— Чего ты сердишься, Клава?
— Плясать мне, что ли? Прописка у тебя есть? Нет! А без нее и на работу не устроишься, и карточки не получишь. Если узнают, в двадцать четыре часа вышлют!
— Хорошо, я завтра же с утра этим займусь. У меня документы в полном порядке. И еду я с собой привезла, хватит на первое время.
— Нет, напрасно ты не осталась в Свердловске! Устроилась бы в театре…
— Ты нам не рада?
— При чем тут рада или не рада?! — возмутилась Клава, и Катя снова от страха съежилась. — Тебе бы лучше было! Ты же ничего не умеешь! Приучил тебя твой Виктор на всем готовом жить!
Боится, что они с Катей станут ей обузой?
— Деньги у меня есть, Клава.
Клава недоверчиво покосилась на сестру. «Так тебе и поверили!» — говорил ее взгляд.
— И работу я найду.
— И все-таки, — уже без раздражения сказала она, — завтра непременно пойди к Георгию Исаевичу, от умного совета тебе хуже не будет. Идти больше не к кому, во всем подъезде только они да мы остались.
— Давай лучше ужинать. У меня и хлеб есть, и сахар.
— С тобой и правда не пропадешь.
— Ну вот, а ты сердилась.
Марию обрадовало, что сестра отошла, больше не дуется на нее.
Но ужинать им пришлось впопыхах: каждый вечер, не дожидаясь объявления воздушной тревоги, все шли спать в метро. И продолжалось это до весны следующего года — Москву бомбили почти каждую ночь. Шли с вечера, стараясь занять место поудобнее у стенки, не на дороге и не на путях, которые накрывались специальными щитами, и люди сплошь занимали их, уходя в глубь туннеля.
И снова коврик выручал Марию.
* * *
Мария подумала, что она конечно же родилась под счастливой звездой: в домоуправлении она узнала, что ее вовсе и не выписывали из домовой книги — уехала по распределению, а выписать забыли. По справке о мобилизации мужа она сравнительно легко и быстро получила хлебные и продуктовые карточки, но только со второй половины сентября: себе пока иждивенческую, а Кате — детскую.
Когда она, ликующая, вышла из подвала, где размещалось домоуправление, во дворе было многолюдно — художники разрисовывали их дом и двор. На степе уже красовались гигантские деревья и кусты, здание маскировали под сад, а на асфальтированной площадке двора рисовали что-то, видимо, сверху похожее на дом… Вскоре вся Москва стала такой раскрашенной.
Мария легко взбежала по знакомым до каждой щербинки и вмятины десяти ступенькам и вошла домой. В квартире она была одна, девочки играли во дворе, смотрели, как размалевывают двор. Прописка есть, работу она тоже найдет, надо готовиться к зиме и ждать окончания войны.
И неприятный осадок от вчерашнего разговора с Клавой растаял. Глупо обижаться.
Не так она представляла себе встречу с сестрой: они говорили, как чужие. И Марию, сама не знает почему, раздражало, что Клава так часто упоминает имя Георгия Исаевича, через каждое слово — о нем: он помог, с ним надо посоветоваться, ему обязана; и что о Виталии ничего не сказала, вспомнила о нем, лишь говоря об аттестате от него, который еще не получила, и еле сводит концы с концами; и не спросила, как добрались, есть ли что от Виктора. Как была скрытной, так и осталась.
Мария понимала, что эта привязанность Клавы к Колганову объяснима: многое он сделал для нее. Мама рассказывала, когда Мария приезжала на свадьбу Клавы.
Виталий был приписан к части, где интендантом был Георгий Исаевич, и он, приятель отца Виталия, с которым они вместе служили в армии в Саратове, часто приглашал пария к себе. Здесь и познакомилась Клава с Виталием. Зашла она как-то к жене Георгия Исаевича Гере Валентиновне, которой приготовила новый питательный крем для лица, и увидела вихрастого парня.
И Георгия Исаевича — как он потом гордился на свадьбе! — осенило: вот Клаве и жених! А осенило потому, что на днях мать Клавы, Надежда Филипповна, поднялась к ним, и ее приход был неожиданностью для Георгия Исаевича, который чувствовал, что та и особенно ее муж-скрипач болезненно относятся к тому, что Клава все свободное время пропадает у них. Дверь в комнату жены была открыта, и Георгий Исаевич все слышал.
Надежда Филипповна рассказывала, что Мария прислала письмо, собирается замуж, а вот старшая дочь, ей пошел уже двадцать седьмой, никак не устроит себе судьбу, а как помочь, сама не знает.