Мария сказала, что город ей очень нравится и зря о нем столько всяких небылиц насочиняли, и это было приятно Виктору, влюбленному в свой родной город. И он рассказывал о каштанах, тех, которые не едят, и они весело лопаются, когда созреют, и тех, которые вкусны, и нещадно трещат и взрываются, когда их бросишь на раскаленную сковородку; о станциях говорил, хотя какие это станции, особенно о шестой, где он жил, о пляже, о черешнях в их саду, и Мария внимала ему с таким интересом, будто речь шла о чем-то ей очень близком, и глаза ее под тонкими, как ниточка, бровями, как у Милицы Корьюс из «Большого вальса», говорили: «Я вам верю и, что ни скажете, не усомнюсь. А почему верю, и сама не знаю…»
Раза два Виктор достал для Марии мешочек муки и колотый сахар. Потом принес трехлитровую бутыль подсолнечного масла и целый куб халвы. Иногда доставал ей талоны на обед в заводскую столовую. Тогда они обедали вместе.
«Голубь голубку нашел!» — шутили на заводе, давая Виктору Голубеву с Марией Голубковой, сохранившей девичью фамилию, новую квартиру.
Отец Виктора на свадьбу не пришел и мать не пустил. Демонстративно.
— Я тебя познакомлю, ты только взглянешь на нее и поймешь, почему именно ее и только ее я выбрал!
Но мать на следующий день после свадьбы пришла к ним домой, потом и Мария ездила на шестую станцию, и Дарья Дмитриевна учила ее готовить любимую еду Виктора: баклажанную икру по-гречески. Такой и запомнила Мария Дарью Дмитриевну: пекущую синенькие, разрезающую репчатый лук и чеснок, снимающую кожицу с большого красного помидора и заливающую всю эту перемешанную массу вкусным «семечковым», как она говорила, маслом.
Старик был неумолим, хотя мать с каждым словом сына согласна была, да не встревала в разговор, понимая, что мужа не переубедить, за сердце держалась, которое и подвело ее, остановилось в последний день медового месяца сына.
Юрий Юрьевич до жженья в горле сердился на себя, на жену Дашу, что сыновья выросли такие непутевые, упрямые, непослушные, замкнутые и непонятные какие-то; что один и что другой; Виктор покалечит жизнь, связанный и скрученный «залетной певичкой», Николай, старший, то ли холост, то ли женат, застрял в Ленинграде, как будто нельзя найти работу электрика поближе к родным местам; и за Дашу было обидно, что сразу свалилась, за тихую и верную Дашу, с которой прожито в согласии так много лет в этом удивительном, пахнущем одновременно и степью и морем городе. Они безвыездно прожили свою жизнь в этом большом, теперь пустом доме. Сердился, а ругать некого, виновных нет. Валить на Дашу за сыновей — грех, а самому себе признаться не хотел.
Жил Юрий Юрьевич, сам бывший купец и родом из известного купеческого дома, в собственном каменном особняке с колоннами на шестой станции, держал жену и детей в строгости, приучил Виктора и Николая не лезть к нему с пустяковыми разговорами или расспросами, проявлять самостоятельность и в делах и в мыслях, и дети чтили отца, но теплоты к нему не испытывали, сокровенным не делились.
Еще в студенческие годы Юрий Юрьевич прятал в своем доме одного из руководителей местного социал-демократического кружка, худощавого и низкорослого юриста, внутренне симпатизируя его отчаянной храбрости, — шутка ли, бежать из тюрьмы средь бела дня, — и это спасло Голубевых от преследований в жаркое послереволюционное время. Юрий Юрьевич порвал с прошлым, начисто прекратил все старые связи, вчерашний купец стал сегодня финансовым чиновником, попросту конторским бухгалтером, работал, так сказать, по специальности.
У Виктора родилась дочь, которую назвали Катей, и дед принял внучку. «Дед Юр», — говорила ему Катя, и в семье все стали называть его, как придумала Катя, «Дедюр».
* * *
Бомбы разорвались в их городе в первый же день войны. Дико, нелепо, страшно. Рвутся — и не защититься, никуда не уйти, не спрятаться от них. Виктор и прежде был для Марии каменной стеной, защищавшей от всех неурядиц, а теперь она боялась хоть на минуту остаться одна, без мужа. Неприятностей попросту не было раньше в ее жизни: муж провожал в театр, а после выступлений она была уверена, что, как только выйдет, у театрального подъезда ее будет ждать Виктор. Даже когда заболевала Катя, большую часть забот брал на себя он, и Мария в эти дни не пропускала спектаклей, чтобы не подводить театр.
Передачи о событиях первых дней войны назывались Сводками Главного Командования Красной Армии. Люди на улицах собирались у столбов, на которых были установлены большие репродукторы, и слушали. Черный раструб репродуктора был почти на уровне комнаты, где жили Мария и Виктор. Они ловили каждое слово Сводки.
И хотя через несколько дней появились сообщения о том, что немцы заняли Белосток, Гродно, Вильно, Каунас, что, «осуществляя планомерный отход, наши войска оставили Львов», верилось, что войне скоро придет конец.
* * *
(Странно, но именно в эти дни начал жечь свои павлинохвостые ассигнации Телеграфный столб. Будто фокус показывал нам.
— Мне предлагали золотыми монетами!..
Нехотя, долго, чадя горели ассигнации.
— А я отвергал монеты, требовал бумажные, чтобы легче было везти!..
Мы галдели под его окном, предрешая скорую победу, и раскачивали скрипучие перила его лестницы.
— Сколько раз говорить вам, щепки, не стойте под моим окном! — злился он.
Отбежав ненадолго, мы снова подходили к его окну: здесь прохладно, навес и можно покачаться на перилах.
— Вот я вас сейчас из шланга!.. — пискляво грозился Телеграфный столб.
Нашел чем пугать — водой обольет!..
Мы ждали. Ровно в четыре часа, в самое пекло, он из шланга поливал двор и свою виноградную лозу под окном.
— Брысь отсюда, щепки!
Длинная палка — это уже серьезно…)
В городе рвались бомбы. Загорелся поблизости дом, черная сажа большими хлопьями стала оседать на окна. Мария задыхалась. Катя была рядом, но Мария крепко держала ее за руку, боясь отпустить от себя.
* * *
Год этот начался для Марии с недоброго предзнаменования, нагрянул с бедой. Дважды пришлось Марии трогаться в путь. В Москву. Но в конце января, уезжая в Москву, она не знала, что ей предстоит еще вторая поездка через неделю и дожидается, притаилась зловеще третья, страшная, последняя.
Телеграмма грянула нежданно — от Клавы: «Немедленно выезжай, отец плох». Мария ехала, обманывая себя надеждой, что отец только плох, как и пишет Клава, но жив. Отца в живых не застала: Иван Голубков, скрипач симфонического оркестра, не знавший раньше никаких недомоганий, живший размеренной жизнью, по часам, без излишеств, умер из страха за свою жену, — ей вдруг стало плохо, она потеряла сознание, и вызвали «скорую помощь», чтобы ее взяли в больницу, и он, как сидел и смотрел на свою Надю, Надежду Филипповну, вдруг сник, плечи согнулись, голова упала на грудь.
Тяжелую неделю провела Мария в Москве: похоронили отца, дважды в день, утром и вечером, подолгу сидела у кровати матери в больнице и уехала, когда мать стала поправляться и настояла на том, чтобы Мария возвращалась, Виктору одному трудно.
Спасибо Виталию, зятю Марии, недавно демобилизованному после финской войны, совсем молодому парню со светлым, как седина, хохолком, с которым Мария познакомилась, когда приезжала к родителям с годовалой Катей. Вся тяжесть по похоронам легла на его плечи, и он, как отца родного, хоронил своего тестя Ивана Ивановича. И с работы Клавы помогли: химический завод, где устроилась она по специальности после техникума, прислал автобус. Весь день над Иваном Голубковым играли скрипки его товарищей по оркестру — и вместе, и поодиночке.
Когда Мария вернулась и ее встретили Виктор и Катя, не знала она, что в кармане мужа прячется новая телеграмма от Кланы, — состояние матери неожиданно ухудшилось, и Клава снова вызывала сестру. На сей раз с Марией поехал и Виктор, а Катю оставили у деда.