Но это бы еще ладно. Главная странность заключалась в том, что я как раз заканчивал писать роман, действие которого происходило в Иокогаме 19 века и главную героиню которого звали Мидори! Она вполне могла бы быть похоронена на Гайдзин-боти.
Мне, как и другим беллетристам, не раз случалось испытать пугающее, но в то же время приятное потрясение, когда вымысел мистическим образом вторгается в реальность: встретишь человека с только что выдуманной тобой, совершенно небывалой фамилией, или в жизни произойдет то, что ты описал в романе, или сам угодишь в литературную, тобою же самим спроектированную ситуацию. Это нормально, месть профессии, главный фокус которой – как можно правдоподобней врать о том, что могло бы случиться, но чего на самом деле не было.
Однако никогда еще мое ремесло не глумилось надо мной столь явным и бесстыдным образом. Моя Мидори? Под номером 41? И я стоял рядом с этой могилой, не обратив на нее внимания!
Спокойно, сказал я себе. Должно существовать какое-то рациональное объяснение.
И оно, разумеется, нашлось.
Мои японские друзья навели справки и выяснили, что на 4-м участке Гайдзин-боти похоронена юная племянница известной японской писательницы Накадзато Цунэко, которая посвятила памяти девушки красивую новеллу. А Мидори – имя, пускай не самое распространенное, но и не такое уж редкое, так что всё это не более чем случайное совпадение.
Но я на этом не успокоился. Раздобыл книжку Накадзато Цунэко, стал читать – и снова голова пошла кругом. Знаете, о чем эта новелла? О прогулках по Гайдзин-боти и о том, какие мысли навевает это место.
Я пишу о кладбище Гайдзин-боти, на котором похоронена девушка, которую я принял за персонаж из моего романа, но которая на самом деле – героиня новеллы другой писательницы, которая тоже писала о Гайдзин-боти.
Змея проглотила свой хвост, литература и жизнь окончательно перепутались друг с другом. Этого-то я всегда и боялся.
Непростое кладбище Гайдзин-боти, я давно это знал.
Сигумо
На похоронах человека, который собирался стать буддой, публики было до неприличного мало. Из компатриотов один вице-консул Фандорин, бывший сослуживец покойного. Эраст Петрович стоял над узкой могилой, куда послушник только что опустил небольшой ящик с костями и пеплом, и слушал монотонный напев бонзы, теребя в руках шелковый цилиндр с крепом. Все японцы были в белом, и коллежский асессор в своем траурном сюртуке выделялся, будто ворон среди голубиной стаи.
Но и японцев на монастырское кладбище пришла всего горстка – слухи о страшной смерти затворника Мэйтана перепугали всю туземную Иокогаму. В последний путь прах отшельника провожали лишь настоятель с послушником, вдова с маленькой дочкой и еще двое, державшиеся поодаль – на них Фандорин старался особенно не смотреть.
Европейский сеттльмент, население которого, согласно заметке в «Джапан газетт» от 15 августа 1881 года, только что перевалило за десять тысяч, в языческие бредни не верил и проигнорировал похороны по иной причине. Консул Вебер сказал своему помощнику: «Эраст, дело, конечно, твое. Считаешь необходимым – иди, но, пожалуйста, никаких надгробных речей. Не забывай, этот субъект изменил своей вере, своему отечеству и всей белой расе».
Так оно в общем-то и было. Человек, в последние годы жизни называвший себя Мэйтаном, добровольно отказался от чина, дворянства, российского подданства, православной религии, даже от собственного имени. Взял фамилию японской жены, вместо пиджака и брюк стал носить кимоно, а позднее облачился в рясу буддийского монаха и прекратил все сношения с соотечественниками, даже с Фандориным, с которым прежде приятельствовал. За три года они не виделись ни разу. Эраст Петрович знал причину этой непреклонности и, в отличие от консула Вебера, относился к ней с пониманием и состраданием.
Причина присутствовала здесь же, в могильном дворе Храма Преумножения Добродетели, где ренегат провел последний период своей жизни. Маленькая девочка, запоздалый ребенок бывшего российского подданного и его японской жены, сидела рядом с матерью в плетеной коляске и сонно клевала носиком, убаюканная пением сутр. В таком возрасте дети уже вовсю ходят и даже бегают, но этот ребенок родился на свет с безжизненными, парализованными ногами. Тогда-то несчастный отец и удалился в монастырь секты Сингон. Взял имя Мэйтан, что означает Взыскующий Просветления, и вознамерился при жизни стать буддой.
Вдова усопшего, Сатоко, стояла возле коляски с совершенно неподвижным лицом. Ее глаза были сухими, ибо публичное проявление скорби расстроило бы окружающих.
Здесь вообще никто не проявлял эмоций.
Настоятель Согэн, как и подобает буддийскому священнику, всем своим видом показывал, что смерть – событие отрадное и в некотором смысле даже праздничное. Что ж, такая у преподобного была работа.
Плюгавенький служка шмыгал носом и поглядывал в могилу с нескрываемой опаской, не отходя от настоятеля ни на шаг, но никакой скорби его бледная, слегка приплюснутая физиономия не выражала.
Когда же Фандорин, улучив момент, повнимательнее рассмотрел парочку, что держалась поодаль, ему показалось, что женщина улыбается. Нет, то была не улыбка – скорее оскал жадного, нетерпеливого любопытства.
Впрочем, это существо, один взгляд на которое вызывал содрогание, назвать женщиной можно было только с большой натяжкой.
На спине у здоровенного слуги, в заплечном мешке, отдаленно напоминающем альпинистский рюкзак, сидело диковинное создание: красивая женская голова с замысловатой, тщательно уложенной прической симада-магэ на крошечном тельце четырехлетнего ребенка. Уродка внимательно следила за церемонией, быстро поводя вправо-влево точеным подбородком. Крошечная ручка возбужденно постукивала веером по бритой макушке слуги.
Фандорин встретился взглядом с блестящими глазами пигалицы и, смутившись, отвернулся. Присутствие этой несчастной придавало и без того печальной церемонии какую-то особую макаберность.
Больше на кладбище никого не было – так, во всяком случае, считал Фандорин до тех пор, пока его внимание не привлек неприятный звук: будто кто-то смачно, что называется, от души харкнул.
Вице-консул оглянулся и увидел за невысокой бамбуковой оградой, отделявшей буддистское кладбище от соседнего христианского, человека в брезентовой куртке и полосатой матросской рубахе. Он стоял, опершись на перекладину и наблюдал за похоронами с явной враждебностью.
Красная, поросшая пегой щетиной рожа дергалась злобным тиком. Одна нога зрителя была обута в стоптанный сапог, вторая, деревянная, свирепо постукивала по земле.
Какой-то конгресс инвалидов, подумалось Фандорину, и он поморщился – устыдился собственного жестокосердия.
Тут одноногий совершил поступок, заставивший вице-консула и вовсе покраснеть от стыда – уже не за себя, а за всю европейскую расу. Несимпатичный гайдзин (так в Японии называли иностранцев) плюнул через ограду коричневой табачной слюной, хрипло загоготал и выкрикнул по-английски:
– Мартышкины похороны! Всех бы вас закопать, макаки чертовы!
Преподобный Согэн покосился на нарушителя чинности, но молитвы не прервал. Вдова же дернулась, как от удара, и ее бледное лицо сделалось еще белей. Фандорин знал, что Сатоко понимает по-английски, а стало быть, отвратительную выходку нельзя было оставлять без последствий.
Молодой человек почтительно отступил на несколько шагов, потом, стараясь привлекать к себе поменьше внимания, развернулся и быстро направился к невеже.
– Вон отсюда, – сказал он тихим, звенящим от ярости голосом. – Иначе…
– Кто ты такой, япошкин прихвостень? – уставился на него инвалид бесстрашными, выцветшими глазами. – Не тявкай на старину Сильвестера, не то он попортит твою смазливую мордашку.
В здоровенной ручище что-то щелкнуло, из кулака выскочило лезвие испанского ножа.
– Я вице-консул Российской империи Фандорин, – назвался Эраст Петрович. – А вы к-кто?
– Я вице-консул Господа нашего на этом кладбище. Понял ты, заика несчастный? – в тон ему ответил Сильвестер, еще раз сплюнул и заковылял прочь, в сторону каменных надгробий, увенчанных крестами.