Первая залётная беременность была скоро пресечена левым абортом, как заколот был потом в своём потаённом студенистом шаре ещё не один недовоплотившийся младенец, чересчур уж настырно, по её мнению, торопившийся проникнуть в подсолнечный мир. Когда же ради расширения жилой площади решено было всё-таки очередного из них «оставить», случилось непредвиденное: ребёнок погиб во чреве, истыканном спицами доморощенных акушерок, так что вытаскивать его тушку наружу в больнице пришлось посредством целой машины из гирь, колёс и капроновых нитей, — но сама Сонька стала с той поры что ни день безостановочно усыхать и года через три превратилась в сущий скелет, действительно напоминающий вялого рака, словно для издевательства увенчанный оставшейся ничуть не тронутой сухоткою невероятной красоты головою, повитой копною пепельных, словно у самой Смерти, волос.
Отчаяние ещё подстегнуло её привычное любвеобилье, которое пришлось теперь уже вовсе некстати, ибо достаточно было только однажды увидать Соньку теперешнюю во плоти даже не полностью, чтобы уже никогда не суметь позабыть этот страшный образ последнего наказания и понести его на всю жизнь в памяти, как подлинный ожог. А позже к цепной своре несчастий прибилось и жестокое поверье, развившееся из уличного прозвания, будто всякий, кто дерзнёт вопреки воплям своей души всё-таки коснуться до Соньки, непременно не кончит добром и притом в весьма краткий срок: рак-болезнь за горло ухватит, пойдет пятнами метастаз по всему телу и заживо-де сгноит...
Тогда-то и исполнилась мера её мучений, за которые Сонька была бы всячески достойна искреннейшей жалости, не изостри беда её и так изрядно отравленный гнилыми словами язык. Мужа, зачем-то не пожелавшего даже такую её отпускать, она сама, гнушаясь его любовью, сбила со двора прочь и день-деньской тёрлась в поисках новичка подле тех плотно населённых сараюшек, где собираются после работы мужчины погалдеть про обыденную ерунду над пенною кружкой. Сама Сонька, впрочем, совсем почти не пила, ей приходилось лишь притворяться, выказывая поддельное пристрастие ради последних приличий, — и ежели чужого прохожего не поспевали предварить доброхотные завсегдатаи, он вскоре становился однодневной добычею пропащей детоубийцы. Впрочем, в последние годы и мальчуганы, как раньше говорилось, «в самом наусии» тоже перестали застревать в её худых сетях; единственным уловом служили заезжие восточные или даже африканистые лейтенантики, выпархивавшие стаями после занятий из соседней инженерной академии, но и тех старшие чином умели порою по-свойски предостеречь хоть и на чужеземном наречии, по всё равно столь внятно, что неминуемо попадали под сногсшибательный поток Сонькиных проклятий.
5
...Этот третий уже удар, после тех, что пришлись в лоб и под дых, был бы наверняка наповал, коли б сострадательный Ваня-Володя не поторопился повиноваться женскому сказу и не спрыгнул сейчас долой с кровати за куревом: только тогда он с некоторым облегчением обнаружил, что как завалился давеча порядочно подгулявши, так и проспал всю ночь напролёт одетым в коричневый тренировочный костюм, называемый в просторечии «трико», — и невидимый Промысел тут, как видно, ненадолго всё-таки сжалился, милостиво лишив отважившегося на преступление заповеди прелюбодея способности довершить делом своё задуманное падение.
С тем живейшим презрением молча следила со спины Сонька, покуда он долго и безуспешно ковырялся в далёком ящике, выуживая заначенные для дымящих гостей папиросы — ибо у них с женою этой страсти взаимно не важивалось. Роясь впотьмах полусогнувшись, Ваня-Володя вдруг явно почувствовал, что насупленно наблюдает за ним не только она, но и вся выморочная — он как-то краем уха слыхал, будто прошлый хозяин чуть ли не здесь прямо дни окончил — длинная комната, брезгливо созерцающая грешное гомозящееся тельце очередного суетливого постояльца.
Выдавши наконец неладной гостье потребное, он не сразу вспомнил, что пора бы уже и разогнуться, вслед за чем с каким-то почти слышимым треском развернул привычные за многие годы к согбенному колесовидному положению кости. Затем безнадежно переворошил ещё раз женины книжки на трёх навесных полках — она собирала исключительно путеводители, от бедекеров прошлого века, изданных пароходствами и частными предпринимателями, до нынешних толстых в белых на целлофане обложках и жиденьких в мягких жёлтых. Но на самом-то деле он ещё позавчера перерыл их наискось и поперёк в поисках хоть какого-то указания, куда же могла податься в бега его скорая на подъём половина, и тогда уже подивился в сердцах: путеводительных указаний хоть пруд пруди, ан идти-то и некуда!
— Сошёл с круга вчистую, — горестно произнес он про себя в наставшей там гулкой пустоте и бросился наутёк в прихожую, почуяв всей кожей, что искурившая свою цигарку подруга примётся сейчас одеваться, а уж при этом присутствовать было бы вовсе невыносимо. Распахнув двери, вышмыгнул за них прочь и будто нарочно зацепился здесь сразу взором за двойное наглядное воплощение этого недавно покинутого им заколдованного кольца: собранный своими руками с высочайшей прилежностью из сотни только настоящему знатоку ведомых в подлинном достоинстве деталей гоночно-дорожный велосипед, подвешенный кверху ногами на стене коридора.
6
Словно назло стремясь ещё ярче уязвить воспоминанием об остановленных недавно безконечных гонках, задний обод сам собою тихохонько обращался против часовой стрелки, стрекоча спицами как кузнечик...
Ваня-Володя торкнулся было в ванную, где по неловкости оплошно выдавил в рот наместо содержимого тюбика зубной пасты колбаску пенистого шампуня и, изрыгая страшные хулы попутно с целыми залпами радужных мыльных пузырей, вылетел обратно.
Тут он вновь осоловело уставился на бывшее свое орудие производства, безотчетно пришевеливая пальцами в широких боковых карманах спортивных порток в обтяжку, смахивавших на сильно выродившиеся гусарские лосины, — а потом вдруг чем-то подспудным осознал, что и здесь тоже находится не один. Поводя по сторонам не сразу обвыкшимися в коридорной полумгле очами, он наконец обнаружил другую пару глаз, хищно блестевших из дальнего угла рядом с вешалкою, сплошь заваленной тёмными одёжками жильцов всех трёх комнат их общей квартиры. Из самой толщи этого плотяного мрака в него и впивались двое зрачков, вокруг коих он уже более угадал, нежели углядел колкие жучьи усы, столь же смоль-смоляной прямой чуб и подбритые виски своего соседа Катасонова, имени которого за суетой недавнего переезда сюда никак не поспевал запомнить; да и мудрено было, поелику того никто иначе чем звучным фамильным прозвищем не величал.
Убедившись, что он раскрыт, Катасонов гулко засмеялся и выразил снисходительное сочувствие:
— Докатался, братец? Как поёт поэт Рубцов —
Стукнул по карману — не звенит.
Стукнул по другому — не слыхать.
В коммунизма облачный зенит
Улетели мысли отдыхать...
И тут он ещё раз хохотнул, скрепивши своим смехом верность высказанного утверждения на тот же пошиб, как богомольцы вершат молитву аминем.
7
Правду сказать, он почти не ошибся, ибо, оказавшись теперь на мели — временно безработным и к тому же обезжененным, — Ваня-Володя встал сегодня с одра своего гол аки сокол, но у него-то самого как раз этой простой мысли в мозгу ещё не возникало: так что сосед угадал её, так сказать, наперед.
Обрадованный попаданием собственного предвидения прямо в яблочко, Катасонов, бодро жужжа наподобие тяжёлого майского жука, выкатился из-за вешалочного укрытия и застыл перед Ваней-Володею, молодцевато поводя усами, будто хрущ сяжками. Пока тот размышлял ещё, в каком наклонении произнести положительный ответ, Катасонов ретиво откусил преизрядный заусенец на указательном персте и со смаком проглотил его, для верности предварительно разжевавши в полуотворенной пасти зубами. Кадык его при атом сладострастно забился под тонкою кожей, и, завороженно разглядывая его трепетание, Ваня-Володя наконец решился выговорить внятно: