Нину усадили за стол рядом со стариками — отцом Петра и еще одним — седым, горбоносым. Она улыбнулась сыну, кивнула хозяину дома.
Вовке здесь хорошо. Это Нина поняла сразу. Здесь вообще хорошо. Здесь — дом.
Старик Солдатов ухаживал за Ниной со старомодной, подчеркнутой, трогательной галантностью. Шампанское… Штрафная… Это — Петин салат, фирменный… Лобио… Он замечательно его делает, попробуйте… Его мать, моя жена покойная, царствие ей небесное, она ведь родом из Тбилиси… Нет, русская. Наполовину, впрочем, — тифлисская цыганка.
— Так вы цыган, — сказала Нина, смеясь, глядя на Петра через стал. — Вот он что. Да, это многое объясняет. А где серьга в ухе?
Петр взял со стала зажим для салфетки, попытался прихватить им мочку уха. Мальчишки тотчас принялись обезьянничать, Вовка им вторил.
— Ну, ромалэ! — Нина подняла свою рюмку. — За именинника. За вас. За ваш замечательный дом!
— Мы — цыгане оседлые, — усмехнулся Петр. — Цивилизованные. Кочевой образ жизни нам чужд.
— А как насчет конокрадства?
— Конокрадством не промышляем, — заверил ее Петр.
— А как насчет спеть? — не отставала Нина.
— Ему медведь на ухо наступил, — вставил старик.
— Это какой? Которого он на цепи водить должен? — засмеялась Нина. Она несла веселую чушь, чуть-чуть захмелев после первого же бокала шампанского.
Вовка поглядывал на мать удивленно, он ее не видел такой очень давно.
Просто ей было здесь хорошо. Так хорошо, так легко, впервые за все эти долгие месяцы потрясений и бед, напряжения, тяжкой усталости, страха. Полумрак, свечи, белая скатерть… Ага, и здесь солдатик вышит, с ума сойти! Мальчишки смеются… Куда-то умчались — вернулись… Нарезают на дольки ананас.
И Вовке здесь хорошо. И Петр с ним не сюсюкает, никак его не выделяет, говорит с ним спокойно и ровно, как со своими.
Нина взглянула на Петра. Он сидел за столом, откинувшись назад, на спинку стула, скрестив руки на груди, слушая, как поют его отец и дядька, брат покойной матери Петра, седой горбоносый старик Петр был на него похож больше, чем на отца. Старики пели по-грузински какую-то дивную, долгую, протяжную застольную песню, на два голоса, негромко, с чувством.
— Завидую, — признался Петр, взглянув на Нину. — Отец, русак совершеннейший, умеет, мама его научила, а я — нет. Медведь на ухо. Как поют, да?
Нина кивала молча. Как хорошо! Как ей хорошо, как ей спокойно. Отдохновение души — старомодная выспренняя фраза. А вот же — лучше не скажешь, точнее не придумаешь. Отдохновение.
Там, за этими окнами, — суетная, нервная, страшная, предательская, опасная жизнь. Они ее сюда не пускают. На порог не пускают. Как им это удается?
Здесь — покой и тепло, оплывают свечи в медных рожках подсвечника, поблескивают в полумраке старинные, высокие, узорного синего стекла рюмки, здесь еще не вынуты из именинного пирога свечки, заблаговременно задутые младшими Солдатовыми и Вовкой.
Здесь сидит, откинувшись на спинку стула, скрестив сильные руки на груди, хозяин дома. Глава. Петр Петрович Солдатов.
Петр Петрович смотрел на поющих, Нина — на него. Резкий горбоносый профиль. Шрам над бровью. Ворот белой сорочки расстегнут, очень ему идет белый цвет, он темноволосый и смуглый…
Нина, белый цвет идет всем, у тебя голова плывет от бокала шампанского, позор! Ничего не позор, просто я очень устала. Я очень устала, послезавтра возвращается Дима, его выпишут со штырем в ноге, потом штырь вынут, потом, не сразу… Он возвращается, его уже ждут два билета в Феодосию. Он отправится в Феодосию, а ты будешь деньги добывать, Михалыч звонил сегодня утром, вкрадчиво, с затаенной угрозой, спрашивал: «Когда? Тянешь, Нина, тянешь!»
Не нужно сейчас об этом вспоминать. Здесь так хорошо. Такое счастье, что Вовка — здесь! Петр обнял его, притянул к себе, сказал ему что-то на ухо. Отвел глаза — и столкнулся с Нининым взглядом.
Старики все еще пели. Теперь — «Тбилисо».
— Вон он бродит, — шепнула Нине Зина-наводчица. — Вон, видишь, где секция чайно-кофейная. Кофею ему захотелось, ворюге!
— Ладно, Зина, вы идите. — И Нина кивнула ей, преодолевая брезгливую неприязнь. — Дальше я сама.
— Не, я погляжу, мне интересно, — запротестовала Зина, повесив себе на локоть супер-маркетовскую корзинку для продуктов. Вторую корзинку она вручила Нине. — На, это для камуфляжа. Правильно говорю — камуфляж?
— Правильно. — Нина приспустила «молнию» на куртке. Фотокамера висела у нее на груди. Не бог весть что — «Олимпик», выданный Нине в конторе взамен разбитого «Кэнона». — Вам, Зина, в разведшколе курс вести пора. Идите, вы мне только мешать будете.
Нина толкнула вертушку турникета, вошла в сады гастрономического Эдема и, пройдя с десяток шагов, остановилась у полок с чаем-кофе.
Старый поэт стоял к Нине спиной. Руки в карманах ветхого пальто, седая голова чуть откинута назад.
Был ранний вечер, часов шесть, народу — предостаточно. Благополучный мидл-класс огибал недвижно стоящего старика справа и слева, никому не было до него дела… Если присмотрелись бы повнимательней, может, и задержали бы взгляд. Знакомое лицо, смутно напоминающее — кого?.. Так, полузабытые воспоминания детства, гладкие блестящие страницы старых «Огоньков», параграфы учебника по литературе, вот этот надо вызубрить к понедельнику, поэт такой-то, система образов, лирический герой, особенности стиля…
Господи! Тьма веков. Кто здесь будет присматриваться к старческому морщинистому лицу, заросшему сивой щетиной? Здесь если и будут к чему-то приглядываться, то только к этикеткам на банках-бутылках: мейд ин — где?
Нина осторожно обогнула старого поэта, прошла немного вперед, остановилась у полки с крекерами, делая вид, что изучает их с пристрастием. Она перебирала коробки и пачки, искоса поглядывая на старика.
Он стоял на прежнем месте, прикрыв глаза и блаженно улыбаясь. Ноздри его крупного породистого носа раздувались. Он вдыхал… Ага, вот оно в чем дело — он вдыхал кофейные ароматы, драгоценные запахи умело поджаренных кофейных зерен, здесь был отменный кофе, лучших отборных сортов, — старик в этом знал толк, а как же?
Нина смотрела на него, забыв о своей камере, о том, зачем она здесь. Она не сводила глаз со старого поэта, бесцельно, автоматически перебирая упаковки с печеньем… Тоска и горечь переполняли ее, поднимаясь со дна души. Такая горечь наша жизнь, наша новая жизнь, наша сладкая жизнь! Наша развеселая жизнь — такая тоска!
Старик качнулся, сделал несколько неуверенных шагов вперед, потом — вправо, к полке. Не открывая глаз — он даже не видел, что берет, вор-неумеха, незадачливый злоумышленник, — ребром мелко трясущейся ладони придвинул к краю полки пакетик молотого кофе, сжал, смял его в руке, сунул в карман пальто.
Он действовал с закрытыми глазами. Как старый страус. Тот прячет голову от страха, этот — от стыда.
Старик запихнул пакетик в карман и тут же открыл глаза. И сразу увидел Нину. Все понял, замер, сжался.
Помедлив, Нина подошла к нему.
— Не говорите им, — быстро сказал старик. — Я верну на место. Не скажете?
— Не скажу. Ни за что не скажу. Только вы за него заплатите. — Нина достала бумажник, вынула из него несколько сторублевок, протянула старику: — Заплатите за этот кофе. Пожалуйста!
— Спасибо. — Старик взял деньги, скомкал их в ладони. У него были совершенно безумные глаза. — Я очень люблю кофе. Я могу работать только после двух чашек Вы знаете, кто я?
— Знаю. — Нина отвела его в сторону от провокационного кофейного изобилия, мягко приобняв за дрожащие слабые плечи, говоря вполголоса: — Я знаю, кто вы. Я вам больше скажу… Вы только прислушайтесь к тому, что я сейчас скажу, хорошо? Вы меня слышите?
Старик кивнул, комкая деньги в ладони.
— Я должна вас сфотографировать.
— Меня? — Он тут же приободрился и приосанился. — Для журнала?
— Для журнала. Но только это… другой журнал. Может быть, это жестоко… То, что я скажу вам сейчас… — Она путалась в словах, торопливо составляя фразы поделикатней, пообтекаемей. — Но я должна вам это сказать. Я хочу вас предупредить. Мне велено сфотографировать то, как вы берете здесь что-нибудь… без спроса.