Мы оглянулись и увидели корову, которая, словно бы понимая, что мы увлечены беседой, ходко шла к свекольному полю.
— Володьк, сбегай, а? — попросил Егор.
— Во, — встрепенулся черноглазый Володька, которому, наверное, лет сорок было. — Точно! Я ее сейчас по сопатке, дуру! — заорал он благим матом и, вскочив, подхватил палку и побежал наперерез корове. — Куда пошла… Назад!
Корова остановилась, привычная к его хлесткому голосу, а он издалека, не подбежав, запустил в нее ореховую палку, и палка, пропеллером прокрутившись в воздухе, упала в траву неподалеку от коровы. Черно-пегая развернулась и вскачь, как лошадь, кинулась обратно к стаду.
— У-у, собака! — кричал Володька, идя за палкой. — Я тебе покажу ботву, ты у меня подавишься ботвой, я об тебя палку обломаю, зараза толстозадая!
Разомлевшее море было все так же недвижимо и воздушно. Слабая надежда на грозу, на дождь давно уже развеялась, как и сама тучка, неведомо почему громыхнувшая в испепеленном, знойном небе… Собственно, это и не тучка теперь была, а высокое кучевое облако с сизым дымчатым донышком. Оно даже солнца не прикрыло, проходя над сухим бережком, но из него, как это ни странно, посыпались вдруг, посверкивая на солнце, тяжелые и очень редкие капли. Одна сочно и мягко поцеловала меня в щеку, другая стукнула по ноге, третья скользнула по плечу, и дождь кончился.
А Володька, подобрав в траве свою палку, подошел к воде и вперился взглядом в пространство.
— Во дождь! Это дождь! — крикнул он радостно. — Одна капля по шее стукнула, а десять других мимо. «Первая пуля ранила меня!» — загорланил он во всю мощь своей груди. — Эй, слушай, как тебя! — крикнул он мне. — Это твоя тут фляжка, что ль? Белая.
— Нет, — отозвался я. — Кто-то бросил.
Володька фляжку пнул сначала ногой, словно проверял, не взорвется ли, а потом поднял и, идя к нам на бугорок, отвернул на ходу крышечку.
— Из-под вина, что ль? — с сомнением сказал он принюхиваясь.
— Нет, — сказал я. — Там тормозная жидкость была.
А он уж так приподнял фляжку, что я подумал — попробовать на вкус собирается.
— Не вздумай, — сказал я ему. — Это отрава страшная.
Володька посмотрел на меня с усмешкой.
— Чего там! Тут и нет ничего. Вином пахнет. Настойкой.
Он покрутил в руках фляжку и, довольный, продолжал, смешно подворачивая в улыбке короткий свой носик с упругими и резкими ноздрями:
— Чего ты говоришь — отрава? Ничего не отрава. Я ее пил, когда на дизеле работал. Сольешь, а в систему воды… Ничего! Спирт. «Тормозуха».
— Бутиловый, — сказал я, не веря ему.
— Бутиловый, точно, — согласился он и завинтил крышечку.
— С ума сойти! Ты ведь травишь себя! Это ж яд!
— Сейчас-то я не пью. Это, когда помоложе был, — случалось. Когда на дизеле работал, на Печоре. Это, конечно, не дело, чего говорить. А по молодости чего не бывает? Сольешь, а систему водой пополнишь. Держат. Ну, конечно, легковую машину или, допустим, свою собственную нельзя. Не дело. На шоссе где-нибудь… Где народ. Как без тормозов? А там, на Печоре, было дело. Чего говорить! Дело прошлое. Теперь вот отмою фляжечку, буду чай в ней сладкий носить. А малина поспеет, с малиной буду чай делать. Малины тут у нас хватает. А насчет того, что яд, — все яд. Сигарету куришь — яд. У нас организм к ядам давно приучен. Вот я думаю, укуси меня ядовитая змея, а я все равно не подохну. Организм мой потому что с ядами этими запросто. Приучен, в общем. Чего там говорить! Это только пишут, что яд, чтоб не пили. А какой это яд? Ну яд, конечно! Если много выпить, литра полтора. Тогда конечно. А вот похмелиться — ничего не будет. Верно я говорю, Егор? — крикнул он, хлопнув товарища своего фляжкой по жилистой ягодице.
Тот отвлекся от чтения, взял фляжку в руки, оглядел ее со всех сторон, подумал над ней и отдал молча Володьке.
— Фляжка? — спросил он.
— Нашел, Егорушка, фляжку, — ответил Володька. — Будем чай холодный теперь с тобой пить. С малиной.
— Хорошо.
— Хорошо-то хорошо! А вот газету вчера не купил, «Красную звезду», — это плохо. Покою мне не дают люди те, которые спаслись. Я еще читал однажды книжку, как один летчик во время войны спрыгнул с самолета на парашюте, а парашют не раскрылся. Упал в овраг и живой остался. Снегу было много. Он и не убился. Камнем падал, а не убился. Спасся. А вот как же эти-то спаслись, трое? Вот что интересно! Надо раздобыть газету, почитать. — Он посмотрел на меня восторженно и сказал с беспокойством и какой-то завистью к тем чудом спасенным людям: — Ведь вот как в жизни бывает! Тебе смерть на роду написана. Вот она, прямо в глаза тебе глядит, а ты спасся. Говорят, кто спасся, тот сто лет проживет.
— Не приходилось, — сказал я, — не знаю.
И тоже в свою очередь рассказал про один случай спасения, когда сам человек выбрал себе смерть, спасая друга, а суждено было случиться так, что человек этот в живых остался, а друг погиб.
Слушал меня Володька внимательно, как ребенок, а потом удивленно и недоверчиво спросил, словно ничего не понял из моего рассказа:
— Ну как же так случилось?
— Я ж говорю, он другу, штурману своему, приказал прыгать с парашютом, а сам подбитую машину хотел посадить на лес. Почти наверняка смерть, но тянул на высоте, пока друг выпрыгивал, а самому уж некогда было, высоты, может быть, не хватало уже. Друг-то выпрыгнул, а он пошел на снижение, прямо на лес. Болота кругом и лес. Лес гнилой оказался: самолет его, как спички, ломал… Скорость погасла, и сел. Вернее, упал, но пилот живым остался. Вылезает из кабины…
— Ай-яй-яй! — воскликнул Володька. — Понятно теперь. Так прямо за хвост и прицепился парашютом, да? Побился об лес — и, конечно, мертвый…
— Так вот рассказывали мне, да, — сказал я с благодарностью за то внимание, с каким слушал меня Володька.
— Понятно. Зря он его прыгать заставил.
— Почему же зря? Он сам-то не рассчитывал в живых остаться. Он думал, что на парашюте друг обязательно спасется. Не знал, что тот за хвост зацепится.
— Это понятно, — сказал Володька задумчиво. — Вот видишь, как бывает. Интересный случай. Я такого еще никогда не слыхал. А самолет-то их горел, что ль, или нет?
— Не знаю, может, и горел.
— Вряд ли! Он бы взорвался, когда лес ломал. Может, рули перешибло или еще что… Может, по прямой мог лететь, а если по прямой бы полетели, там, может, немцы. Куда полетишь?! Конечно, правильно все — надо садиться на своей территории. Ты слышал, Егор, какой случай? А?
— Всякое случалось на войне, — отозвался Егор, и я понял, что он все прекрасно слышал, хотя я и негромко рассказывал, не для него, потому что он, как я понимал, читал свою пожелтевшую, высохшую на солнце газету.
— А вот интересно! — воскликнул Володька. — Как же те трое-то спаслись? Прямо хоть беги домой и разыскивай газету. Вот мучает меня этот вопрос.
Лицо Егора поползло в сонливой улыбке, глазки его голубые сощурились, посветлели в мокрых щелках век, и он сказал свое, наверное, привычное уже изречение:
— Любопытный ты, Володька, как баба.
— Я любопытный?! Не-ка. Это у меня не от любопытства. Не-ка. Я это думаю так о жизни. Вот услышу, кто-то из людей от смерти спасся, и на душе веселей. Не любопытство это вовсе. Характер у меня такой. Если долго не слышу, что кто-то спасся, — плохо. Настроение плохое, выпить хочется от тоски. И не верю ни во что. А вот услышу — все в порядке. Можно дальше жить. — Он засмеялся вдруг и погрозил Егору: — А ты, гляжу, глухой-глухой, а все слышишь! Иду по правой стороне стада, а он по левой, корова с его стороны отстала, а он не замечает. Кричишь ему, не слышит! А тут все слышит.
Егор обиженно ответил:
— Я по губам слышу, чего говорит человек. Когда ты рядом, я тебя всего слышу, а в поле ты орешь, так я думаю, ты на корову орешь. Я ведь губ-то твоих не вижу.
— Вот хитрый-то мужик! Вот хитрый. Хи-итрый!
И знакомые мои заспорили, кто из них хитрый, а кто нет. И не одному из них не хотелось, чтоб подумали о нем как о хитром человеке. Никому не хотелось быть хитрым. Да и на самом деле, что еще так губит душу человеческую, если не хитрость, от которой до лжи и подлости один всего шаг, а в лихой час и того меньше.