Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Ну, ежели это правда… — Он смотрит на меня сверху, с облучка. Его синие глаза в тени козырька, но я чувствую, что они светятся, хотя его рот совсем неподвижен. — Ежели это правда, тогда… тогда и я завтра приду поглядеть на него.

Он уезжает, а мне вдруг приходит на память лицо Тоомаса Куузика… И стебельки сена на плечах, как у кого-то… Но у кого — не могу вспомнить. Я подхожу к главному входу, и его двери нестерпимо остро ранят мое сознание. Прекрасные двери светлого дуба. Хорошая резьба, простая, но изящная. Такая резьба стоит несколько сотен рублей. Двери тоже подарены приходу доктором Кареллом. Кхм… Я не подумал, что главная дверь может быть заперта. Я понял это, только уже почти прикоснувшись к ручке, чтоб нажать ее… Мне нужно обойти кругом… пройти через ризницу… Карелловские двери настоящего дуба не пускают меня к кёлеровскому лже-Христу. Глупости! — Скорее уж наоборот! Да… Скорее можно сказать: какая же эта карелловская дверь, если она куплена Кареллом на деньги за молчание, на деньги за нашептывание, на деньги за убаюкивание и поднесенная им в дар; не такая дверь нужна, чтобы ходить к кёлеровскому национальному Христу… И это глупость… Вообще, к чему подобные диссонансы в моем crescendo[53], ясном и победоносном настроении?! Я оглядываюсь: даже таллинские извозчики и те понимают, что я хотел сказать!

Благодаря выбеленным стенам в церкви, несмотря на пасмурную погоду, довольно светло. Даже как-то уныло от того, что она такая светлая. Но, конечно, в просторном белом интерьере особенно хорошо выделяется мой Христос. Леса сняты. Все штукатурные и живописные приспособления вынесены. Убраны все следы работы. Алтарь поставлен на место, и аналой покрыт красным. Все приготовлено для завтрашнего торжественного дня. Я иду по синей дорожке к главным дверям, отхожу как можно дальше от алтаря. И поворачиваюсь.

Сейчас бы должен зазвучать орган, высокие торжественные звуки труб и, как огромный водопад, низвергнуться с высоты… Баховский прелюд!

Третьи горы - i_005.png

И Элла должна стоять со мной рядом (хочу, чтобы она была здесь! Я думаю об этом так напряженно, что чувствую, как у меня начинает болеть переносица). Я даже протягиваю правую руку, чтобы обнять Эллу за талию. (Будь она здесь на самом деле, я бы никогда этого не сделал.) Я разглядываю свою картину и воспринимаю ее уже как бы издали, спокойно, не думая о деталях: лицо, может быть, чересчур скуластое, может быть, излишне смуглое… Картина, каких много… Все как-то жестко… Но ведь четыреста квадратных футов… Синева фона могла бы быть глубже… А все-таки получилась довольно своеобразная вещь…

И тут я чувствую, что ко мне подступает страх.

Знакомая мне, обычная моя депрессия, но сейчас совсем особая, и я чувствую, что она куда более сильная.

Удручающий страх перед чем-то неотвратимым. Страх, как нечто огромное, бездушное, несуразное, все сильнее наступает на меня…

Потому что я начинаю представлять себе… Нет-нет! Не я начинаю, а мое воображение начинает представлять мне, что будет происходить здесь завтра, в десять часов утра…

Церковь заполнена народом. На скамьях тысяча пятьсот мест, но пришло уже наверняка три тысячи. А люди все идут и идут… Входят через карелловские двери за моей спиной. Они распахнуты настежь, и я чувствую с правой стороны сквозняк… Люди все идут и идут…

Я вижу их почтительные лица, их неловкие приветствия, их профили, когда они движутся мимо меня, их спины и головы и свет на их волосах, когда они, минуя меня, продвигаются к алтарю… Дряхлые старики, заблаговременно сиявшие с головы праздничную или старую, потерявшую форму шляпу, мужчины средних лет и совсем юные, с грубыми лицами, неуклюжие, серьезные, восхищенные юноши, обуреваемые идеалами, забитые батраки, доморощенные плотники (даже в домотканых куртках), удачливые коммерсанты, суетливые подмастерья (жесткая шляпа в руке)…. Их жены — солидные матери семейств, молодые женщины в серых, взятых с собой из деревни бесформенных платьях, и совсем юные, вполне городские барышни, в кружевах, прошивках и тюрнюрах, дети — разрумянившиеся девчушки и мальчуганы с белым пушком на макушке… И я чувствую, как вся эта масса волнами расходится вокруг меня, слышу их покашливание и шепот, ощущаю прикосновение их плеч и одежды, их запахи, их дыхание, их жизнь… Теперь к алтарю подходит маленький бледный человечек, тот самый, который позавчера говорил мне, что намеревается заняться изучением генеалогии эстонских семей, и спросил с явной надеждой, не состою ли я в родстве со знаменитыми Кёлерами в Германии… Чудак!.. Как же его зовут? Ах да, Мартин Липп. Он произносит:

— Помолимся!

И я вижу: сегодня преклоняют колена не только самые ревностные молельщики и верующие. Сегодня полны молитвенного рвения не только старики и старухи, но и широкоплечие мужчины средних лет и их самоуверенные жены и обычно столь равнодушный к божьему слову ветреный молодой народ — все опускаются на колени, на синюю дорожку, на серый плитняк у стены и в тесных проходах между скамьями…

Я слышу голос этого молодого человека Мартина Липпа, для его тщедушной фигуры и невыразительного лица неожиданно сильный и раскатистый:

— Спаситель наш, Иисус Христос, отныне нами видимый в сем святом храме, ты существуешь среди нас… — Я чувствую, как на лице у меня выступают капли пота, и я начинаю задыхаться… Если бы они по крайней мере так серьезно не падали ниц! Если бы ну хоть один из трех тысяч остался у меня перед глазами и начал бы варварски биться головой об пол, освободил бы меня от чар их коленопреклонения… Нет. Три тысячи человек с легким стуком и шуршанием опускаются на колени. Три тысячи затылков: стариковских и старушечьих, седых, трясущихся, мальчишеских и девичьих, седых и пушистых, склоняются при первых словах молитвы и поднимаются после слов: «Ты, отныне нами видимый, среди нас существуешь» — и три тысячи человек поднимают глаза от пола и смотрят наверх, на моего Христа… О нет, нет — все-таки на моего разбойника… Я с такой силой зажимаю кулаком рот, что зубы с болью впиваются в суставы, и жду, жду, что он там наверху разомкнет свои бесстыдно алые губы, написанные моей кистью светлым caput mortuum’ом, и позовет (голосом, сипловатым от привычки покрикивать под открытым небом, голос этот я смутно помню): «Приходите ко Мне все! Ближе! Ближе! Адское отродье! Чтобы я мог всыпать вам горячих»… Но он там наверху молчит. Я едва слышу, как где-то далеко Мартин Липп что-то говорит. Я все сильнее прижимаю кулак ко рту, чтобы в самом деле не закричать: «Люди! Встаньте же с колен! Я постыдно обманул вас, я вас обманул, обманул, обманул!»

Мне кажется, что я никогда уже не смогу освободиться от этого ощущения, оно как рубашка на теле, даже хуже, будто это моя кожа, от которой я неотделим…

Я готов бежать из церкви…

Для этого мне не нужно ждать завтрашнего утра: я в самом деле выбегаю из церкви. Стою перед дверью ризницы на новом бульваре, идущем к улице Харью… Я даже не заметил, как оказался в сыром каменном мешке города. Потому что с безнадежной яростью я думаю о том, как мне избежать этого завтра?! Господи, я же не вынесу… Почтительные лица, рукопожатия, коленопреклонения… И не только завтра. Изо дня в день, из года в год, всегда: тысячи людей с телесными недугами и душевными невзгодами, в отчаянии, с надеждой там, на коленях перед (как же написал мне господин Гернет?), перед лицом этого садиста… (…Подарок господина Кёлера эстонскому народу, оцениваемый свыше десяти тысяч рублей…) Э-эх… Я подумал (не поручусь, что сразу же осуществил бы свое намерение, даже если бы это и было возможно), я подумал: была бы эта картина написана маслом на холсте… я мог бы взять из кладовой при ризнице две лестницы, они, наверно, еще стоят там, и веревку, которую тоже, наверно, можно найти после нашей работы, я мог бы надставить одну лестницу другой и связать их, так что и без лесов достал бы до абсиды… Я мог бы ночью забраться наверх и складным ножом (я сую руку в карман коричневой бархатной блузы, да, мой отличный нож с золингенским лезвием со мной) вырезать с треском картину — пусть завтра будет какой угодно скандал… Скатать ее в рулон, унести и как следует спрятать. Нет, в море я все-таки ее не бросил бы… Даже если она и не представляет собой художественной ценности (Der Kohler kann technisch fast genial sein, künstlerisch steht er nur in seinen allerbesten Sachen über die Mittelmässigkeit…)[54] Да. Ho эта картина написана не на холсте. А сбить четыреста квадратных футов штукатурки или даже просто закрасить их мне ни за что не успеть…

вернуться

53

Возрастая (итал.) — обозначает усиление звучности.

вернуться

54

Технически Кёлер может быть почти гениален, художественно только в самых своих лучших вещах он поднимается над посредственностью… (нем).

16
{"b":"850232","o":1}