Где же действительно старик? Почему он не стреляет? Меня начинает охватывать тревога: зверь уйдет!
А олень замедляет шаги, останавливается, и я вижу, как из-под него появляется горб старика, просовывается вперед ствол берданы. На несколько секунд все замирают: и сохатый, и Улукиткан, и олень. Кажется, даже тучи прекратили свой бег. Но вот в стылой тишине тяжело грохнул выстрел. Пугающий звук расползся по горам. Сохатый упал в снег.
Улукиткан не подошел к убитому зверю, словно и не было выстрела. Он уселся на снег, вытащил ножом из берданы пустую гильзу, завернул затвор в тряпочку и опустил его глубоко в карман. Затем не торопясь он достал из шапки иголку с ниткой и стал пришивать к дошке оторвавшуюся завязку. «Какое равнодушие!» – подумал я, наблюдая за стариком.
Но вот он встал и, горбя старчески спину, вернулся с оленем к пригорку.
– Удача нам с тобой: и зверь большой и место хорошее таскать мясо. Не часто так бывает. Ты кушаешь печенку? – вдруг спросил он и, не дождавшись ответа, добавил: – Сырой печенка хорошо, шибко хорошо! Сейчас обедаем и ночевку искать будем.
Мы взвалили на оленя вьючок и пошли к убитому зверю.
Но его на месте не оказалось.
– Как так – и шкура и печенка совсем ушли?! – сокрушался старик.
Мы подошли к лунке, где был свален пулей сохатый. От нее по снегу шел кровавый след. Зверь уходил по крутому склону в падь и был от нас метрах в трехстах.
Улукиткана снова не узнать. Тут уж некогда доставать из кармана затвор, искать в подсумке патрон без осечки. Второпях он даже забыл перекинуть через плечо бердану. Несколько секунд – и из-под широких камусных лыж старика легкой пылью взвихрился снег. В левой руке у него пальма, в правой ременный аркан – маут. Пригибаясь почти до земли и подавшись вперед, он птицей понесся за зверем.
Сохатый, почуяв погоню, пугливо шарахнулся в сторону, бросая тяжелое тело вперед, разгребая грудью метровый снег. Какую-то долю минуты Улукиткан и зверь мчатся рядом. Но вот над головою сохатого кругами взметнулся аркан, и на короткой шее захлестнулась петля. Старик подтягивается на ремне ближе, и оба со страшной скоростью катятся вниз. Блеснула пальма, сохатый торчмя зарылся в снег, и в облаке поднявшейся пыли мелькнули широкие лыжи старика.
Меня не без основания охватила тревога за жизнь проводника. Много ли нужно старику? Споткнись он на бегу, упади – и не заметишь, как из его тщедушного тела выскользнет жизнь. Я сбросил с оленей вьюки и, дав волю лыжам, вихрем скатился к Улукиткану.
Он лежал в глубокой яме, выбитой в снегу при падении. Лыжи сломаны, вязки на дошке оторвались, шапка скатилась далеко вниз. Старик стонал. На его лице – нестерпимая боль.
Я бросился к нему, ощупываю ноги, руки…
– Говорил, худое место, – процедил он сквозь сжатые зубы.
У Улукиткана вывих левой ключицы. Я хватаю его руку и сильным рывком пытаюсь вправить ее на место. Пока не удается эта операция, старик неистово кричит.
Пытаюсь его поднять, но, увы, ходившие восемьдесят лет по земле ноги отказываются служить: одна сильно ушиблена, у другой, видимо, растяжение сухожилия.
Что же делать? Куда идти? По вершинам туповерхих гольцов уже завывает неумолимый буран, а по седловине колючий ветер перевеивает сыпучий снег. Мимо нас в падь торопливо проносится стая белых куропаток. Вечер темнит и без того мрачное небо. Нет времени для раздумья. Вспоминаю, что наверху остались олени.
– Худое тут место, надо уходить, обмануть смерть. Только как пойдешь? Может, мне остаться тут? – говорит он спокойно и смотрит на меня усталыми глазами.
«Бросить товарища в беде – все равно что убить его, даже хуже», – вспомнились слова старика. Я подбадриваю его:
– Дойдем, не так уж далеко.
Кормлю Улукиткана теплой печенкой, растираю ему ушибленную ногу, потом ем немного сам, с неприятным предчувствием прислушиваюсь к разыгравшейся непогоде. Со страхом думаю, как вытащить беспомощного проводника на седловину. Там спальный мешок, две шкуры, потники, – возможно, спасемся.
Я поднимаю Улукиткана, натягиваю на его голову ушанку, перехватываю дошку маутом. Старик с трудом становится на одну ногу, второй припадает на носок. Отдаю ему свои лыжи, и мы покидаем «худое место».
Старик с трудом толкает лыжи вперед, тяжело стонет и часто приседает. Я бреду по снегу, придерживая его со спины. Резкий ветер слепит глаза, заползает под одежду и холодными щупальцами впивается в тело.
Старик явно слабеет, он виснет на моем плече. Идти становится все труднее. Я оглядываюсь – почти ничего не пройдено.
– Тебе плохо, Улукиткан?
– Плохо, нога совсем не слушает, а ходить надо; пусть смерть не подумает, что тут ей пожива есть, – говорит он и, стиснув челюсти, переставляет крошечными шажками лыжи.
Только бы не потерять способность ориентироваться в обстановке!
Иду сзади Улукиткана, меж широко раздвинутых лыж, придерживая его обессилевшее тело. Увязаю в снегу по колено и глубже.
Осинник уже близко. А вокруг по-зимнему злится пурга. Надвигается темень.
Я падаю в изнеможении, но сейчас же поднимаюсь, охваченный недобрым предчувствием, иду дальше – иду потому, что хочу жить, и слышу, как под старенькой, латаной дошкой проводника в щупленьком теле также бьется жизнь. «Еще немного, а там и верх», – проносится в голове.
Мы идем, идем долго, и все-таки ценой безмерного физического напряжения нам удается выбраться наверх.
Улукиткан прикрывает лицо накрест сложенными руками. Валится на снег. Оленей нет, они ушли, связанные друг с дружкой поводными ремнями. Да и не до них сейчас! Где и как спастись от непогоды без костра, на гладкой снежной седловине? Бегу к осиннику, нахожу колоду, разгребаю под ней снег, перетаскиваю туда вещи.
А над стариком пурга уже насыпает снежный курган…
Но жизнь не сдается. Улукиткан поднимается и, преодолевая мучительную боль, бредет к осиннику. Я стаскиваю с него унты, дошку и заталкиваю его в спальный мешок. Набрасываю поверх две шкуры, потники, брезент и тоже залезаю к нему в спальный мешок. Буран, словно потеряв жертву, злобно мечется над нами.
В спальном мешке тесно. Я слышу, как спокойно бьется сердце старика, как все еще вздрагивает его худенькое тело. Но он уже не стонет, и моя тревога утихает.
Какое блаженство – тепло! После только что пережитых минут и наше тесное ложе под колодой в снегу кажется роскошным. Верно, счастья без горя не бывает.
Улукиткан долго ворочается, что-то достает из кармана.
– Лепешку хочешь? Надо хорошо кушать, потом не пропадешь, – говорит он, просовывая ко мне руку.
Жуем молча.
В мешке душно. Хочу забыться, уснуть, но не могу – страшно при мысли, что это, может быть, последний сон. Хоть мы и укрылись от непогоды, но опасность замерзнуть еще витает над нами.
Все тяжелее становится засыпающий нас снег. Словно из подземелья, доносится протяжный гул – это мечется не в меру разыгравшаяся пурга по обледенелым вершинам Джугдыра.
– Как думаешь, Улукиткан, мы еще увидим день? – спрашиваю я осторожно, скрывая тревогу.
– Человеку даны глаза, но они не видят, что делается за горой. Зачем было мне стрелять зверя, если бы я знал, что так плохо получится! – ответил старик.
Ночь тянется как вечность. Поет, злится пурга, насыпая сугробы. А мы счастливы и оттого, что тепло, и оттого, что не нужно месить ногами снег, подставлять лицо беспощадному ветру.
Кто знает, как долго мы находились в забытьи… Наступил ли день или все еще продолжается ночь?
Буран, не ослабевая, воет над седловиной. Стужа нашла нас и под ворохом теплой одежды. Чувствую, как леденеют ступни ног, стынут коленки и холод медленно, неумолимо подбирается к сердцу. Кровь отступает внутрь и уже слабо пульсирует в конечностях.
«Неужели конец?»
Пораженный этой страшной мыслью, я почти физически ощущаю грань между жизнью и смертью. Усилием воли гоню прочь безразличие.
– Улукиткан, ты слышишь? Уходить надо, иначе пропадем.