— Где вы были? — задыхаясь, не в силах скрыть волнения, спрашивает он. — Я весь вечер вас искал.
— На буровой есть бараки. Там мы ночуем.
— И геологи там? — вырывается у Высоцкого.
— Там. Где же им быть? — она отвечает как бы с вызовом.
— Галя!.. Вы все знаете. Я еще в городе сказал.
— Проводите меня. Я уже легла спать, да голова разболелась. Решила пройтись.
Они идут в направлении буровой. Дорога подымается на пригорок. Взошла луна, и цепочка огней, блестевшая в деревне, как бы поблекла. Светло и хорошо при лунном сиянии. Все вокруг как бы окутано зыбким туманом.
— Я не хотел подходить к вам в столовой, — говорит Высоцкий. — Незнакомая компания.
— Правильно сделали.
— Почему не подождали меня?
Галя молчит. Могучее оружие у женщин — молчать, когда нечего сказать. Так же делала Клара. Никогда не отвечала на острые вопросы. На улице с ним не показывалась, даже тут, в Дуброве. Берегла авторитет. Строгий доктор в белом халате. Интересно, как было у нее с завучем? Неужели показывала себя такой же непреклонной монашкой?
Ночь тихая. Где-то прокукарекал петух, залаяла собака. И снова тишина.
— Знаете, о чем я думаю? — спросил Высоцкий.
— О чем?
— О том, что не может вся земля стать городом. И не надо, чтобы становилась.
— Не понимаю, при чем тут город?
— У вас же поэтическая душа. Вы должны меня понять. Вот эту землю, небо, лунный свет, звезды, деревья, траву по-настоящему можно почувствовать только в деревне. Когда я вижу все это тут, да еще осенью, мне в лицо как бы дышит вечность. Осенью жизнь замыкает круг, чтобы весной начать новый. Пахнет привялой травой, и падает с деревьев желтый лист. Так было и так будет. И перед ликом вечности, не терзаешься от неудач, несостоявших мечтаний. Тебе не повезло, так повезет кому-нибудь другому. Каждая отдельная личность как бы соединяется со всеми остальными людьми, со всей вселенной...
— Вы меня убаюкиваете. Как тогда в парке, — она заметно оживилась.
— Я преподаватель, это моя профессия.
— Вы интересно говорите.
— Спасибо за комплимент.
Не доходя до дубов, они повернули и пошли назад к деревне.
— Через неделю я уеду, — сказал Высоцкий.
— Через неделю? — в голосе ее послышался нескрываемый страх, она остановилась. При свете луны он видел ее лицо — растерянное, испуганное, в глазах блестели слезы. Как там, в парке, его захлестнула волна нежности, благодарности, жалости, он сделал попытку прижать ее к груди. Но она решительно, даже грубо вырвалась из объятий.
— Александр Иванович, я немолода. Мне тридцать два года. Знайте, я люблю вас. Ночь не спала, когда увидела вас в университете. Пойду за вами, только позовите. Но просто так — не могу... Никогда не могла. Я уже была замужем...
— Поздно, Галя, — сказал Высоцкий. — Никуда я вас не позову.
— Знаю. Я все про вас знаю, — она выкрикнула последние слова с отчаянием, сквозь слезы и, сразу сжавшись, ссутулившись, бросилась прочь.
Онемевший, убитый, с горячим комком, подступившим к груди, Высоцкий стоял на дороге и смотрел ей вслед...
XIV
Тихо болела душа...
Настроение самоотверженности — сладко-щемящее, мучительное — не оставляет Высоцкого с той ночной минуты, когда на пригорке за Дубровой он разошелся с Галей. В глазах стоит ее образ, он слышит ее отчаянный голос, ощущает всю ее, искреннюю, доверчивую и в то же время непокорную и гордую. Он еще не встречал такой женщины.
Мысли, чувства -мелькают, путаются. Утром, когда он встал с постели, не закрыв после ночного свидания глаз, первым его желанием было побежать на буровую, найти Галю и искренне, честно ей все объяснить. Он же ничего от нее не требует, согласен, чтобы только изредка написать письмо, получить ответ, а если представится возможность — встретиться. Зачем решительно, безжалостно рвать то, что так красиво наметилось?
На буровую он, однако, не пошел. Какой-то внутренний голос как бы подсказывает, что Галя поступила правильно. Выбирать надо сразу. Со временем еще труднее будет выбирать...
Теперь он рассуждает какими-то масштабными категориями: молодой газетчик, который приезжал в Дуброву, писал заметки, очерки, неудачно ухаживал за Кларой, и сегодняшний преподаватель из столичного университета в его представлении сливаются в одну особу, как бы лишенную признаков возраста, особу эту обошло интимное, личное счастье, поэтому она держится на чувстве сопротивления и может предъявлять жизни счет. Он чувствует себя обиженным и обойденным. Пускай!..
Минутами наплывает неудержимая злость на Галю. Ему тогда кажется, что она целомудренная, неприступная только с ним, так как почувствовала, что он всей душой потянулся к ней. Женщины в таких делах имеют острый нюх: сама подогревала его чувства и, доведя их до наивысшего накала, отошла в сторону. Свою молодость выставляет как безотказную гарантию. Разве не знала, не представляла его положение? Он ее рабом не был и никогда не будет. Любви не просят!..
Утром на «Волге» из города приехал Горох — раздобревший, солидный, сильно поседевший. Высоцкого узнал сразу, приветливо поздоровался.
— Ты, я слышал, стал профессором, — сказал со своей всегдашней безобидной насмешливостью. — А я кто? Если бы не был старым, тоже мог бы пойти в институт, даже звали.
— Не прибедняйтесь, — заступился за Высоцкого Иванькович. — У него нет ваших орденов, и к Герою не представят. В смысле же общего благополучия теперешний председатель передового колхоза равен академику...
— Возьми себе мое благополучие, — без злости отрезал Горох. — Я могу нормы по комплексу ГТО сдать, а пускай бы академик попробовал. Я уже двадцать лет бегаю. Как гончая...
Горох повел показывать комплекс: кирпичные постройки, коровы в станках, полная механизация. Когда-то так водил Высоцкого Гавака. Только какие тогда были фермы, — обыкновенные хлева. Встречаясь с доярками, работницами, Горох шутит, в разговорах его, в распоряжениях, которые отдает людям, нет и тени властного тона, а только убеждение, что так и надо делать; он улыбается, и ему улыбаются, нет натянутости, неискренности, заискивания, которые сразу бросаются в глаза новому человеку. Гавака никому не улыбался, носил на лице хмурое упорство. Мало кто знает: лично Гавака был предельно честным, артельного ничего не брал, не имел привычки водить уполномоченных из района в чью-нибудь хату. Если уважал кого, приглашал к себе. -Однако его не любили в Дуброве, не терпели, даже мстили. Два раза поджигали хату. После первого пожара — хата стояла на отшибе — он построил новый дом на старой улице, где постройки жались одна к другой. Но и улицы не пожалел кто-то: во время второго пожара смело огнем чуть не половину хат. Гавака и третий дом построил, объявил, что застраховал на большую сумму, и тогда невидимые враги успокоились.
Но сам Гавака сорвался: ночью, обходя хозяйство, обнаружил, что один из сторожей спит на дежурстве. Не сдержался и ударил его. Может, он считал сторожа поджигателем? Так или иначе, но завели судебное дело, сторож был инвалидом войны, и Гаваку посадили на пять лет.
Жизнь какой-то стороной повернулась к Гаваке несправедливо: Дуброву, пусть суровыми, слишком строгими мерами, он поднял, в колхозе получали по три килограмма на трудодень, когда другие не получали ничего, и такой бесславный конец...
День не в пример вчерашнему — хмурый, ползут по небу серые, косматые облака, и даже ветер усилился. Осень. В город Высоцкий с Иваньковичем возвращаются ближайшей дорогой — вчера специально дали круг, чтобы посмотреть район, Нефтестрой. Иванькович вдруг сказал:
— У вас усталый вид, Александр Иванович. Бросайте к черту гостиницу. Разве там выспишься? «Межколхозстрой» имеет профилакторий — отдельные комнаты, лес, тишина. Хотите, позвоню начальнику?
— Где профилакторий?
— Возле Припяти. За Волоками. Восемь километров от города. Автобус ходит.