Медведь понимал как смысл зеркального, так и смысл реального мира. В нашем их называли бы сумасшедшим, но здесь… он свой.
Люди пытались, правда, пытались. Они бросали в него костями, камнями, высыпали на спящего него песок, говорили, чтобы он убил их, без всякого промедления. Те думали, что так они по крайней мере смогут надеяться на освобождение, а слова подействовали ровно наоборот, и медведь впредь всегда пытался их убить и съесть. Люди принижались друг перед другом… делали добро, делали массаж через прутья, пока тот спал, делились недоеденным мясом, чтобы «раздобрить», их даже рвало от своих действий, но медведь не поддавался. В его глазах, люди, издевались над ним точно так же, как и над людьми снаружи.
— Лицемерные, лживые суки! — орал медведь, хватал валун и бросал на клетку, — Твари бесчеловечные! — кому бы говорить ещё о человечности. И, правда, не ему. Его нельзя было упрекнуть в том, что он человек и обязан делать добро и зло защищая человечество. Он зверь, и человек его враг.
Помимо зверей, в зеркальном мире имели разум и все предметы, которые не имели его в нашем; столы, стулья, вазы, ковры, серванты, ложки, доска прислонённая к дому, стекло, и, даже картина. Картина всё время вела дискуссии и рассказывала, каково ей жить, и наблюдать, как вокруг неё ходят люди и не здороваются, не замедляют ход, чтобы рассмотреть алые пионы на ней, старушку собирающую помидоры на грядке, или собак резвящихся на сене. Картине обидно. Вдруг, полились дожди в ней, сено и собаки намокли, а старушка не смогла добежать до крыльца дома и упала на зад и проскользнула обратно на грядку — помидоры разлетелись, задавив пионы расположившимся по сторонам грядки. Для красоты высаженные.
Картина наблюдала картину мира; одно и то же, каждый день. Ей так осточертело всё вокруг, что ей хотелось иметь ноги, чтобы убежать отсюда, спрыгнуть с окна, растворится где-нибудь за поляной нарциссов, за огромными стеблями подсолнечника, прилечь на поле кукурузы, и смотреть на звёзды, смотреть и мечтать о путешествиях по космосу. Было удачей, в дни, когда приходили люди, что брали её с собой и перевозили в соседние города, страны. Картина видела мир из окна автомобиля, радовалась, и не было дня, чтобы в ней не шли дожди. Старушка кряхтела, ругалась, проклинала погоду поднимая руку на облака; висевшие, словно приклеенные.
Собаки лежали под крыльцом, дрожали, — носы холодные-холодные, — локали из лужи, подбегали к старушке, лаяли, прыгали, затем снова убегали под крыльцо. Старушка тотчас кидала ведро на землю и бежала домой, выходила с кастрюлей и давала им кушать. Вода капала в кастрюлю, собаки морщили носы. Только не было в этом мире никогда птиц, по утрам не просыпалась старушка под пение соловья или дрозда, и никогда не знала мира, где были реки, а по тем рекам плавали рыбы.
Одно могло её развлечь, — разговоры с картиной о жизни, бытие. Картина описывала что видела, рассказывала чего можно увидеть за пределами её мира. Старушка ахала, и становилась мечтательницей, маленькой девочкой Нютой.
В комнате с картиной располагались стулья, накрытые кружевной тканевой скатертью, тапочки брошенные хозяевами, никогда не зажигающийся камин, и холодные, мраморные бюсты видных деятелей искусств. Их разговоры не умолкали. Пикассо спорил с Микеланджело о Сикстинской капелле. Теодор Рузвельт, задыхаясь, рассказывал Линкольну о том, как стал единственным самым молодым президентом США, а Менделеев рассматривал красивые линии на шее Мэрилин Монро. Лишь Чехов не говорил и никого не рассматривал, он слушал шум прибоя на картине расположившийся позади него.
Стулья шумели, шелест их языков напоминал опадающую листву осенью. От чего смеялась скатерть, стало понятно сразу; разговоры щекотали её, обувая трепетным ветром, мягким и спокойным. Камин покрывался злостью, плевался огнём, и часто извинялся. Никто камин не зажигал, он умел делать это сам.
В той же комнате над камином на кирпичной стене, висел ковёр. Ковёр говорил тихо, еле слышно, с басом — кашлял, пыль забивалась в рот, плевался, подбрасывая «дреды» до глаз. С правой стороны камина, а камин располагался ровно по центру комнаты у стены, стоял шкаф с полками для книг, не меньше двух метров в высоту и полтора вдоль. Книг было не считанное количество, в каждом из них жила своя история, волшебный мир. В комнату зашёл маленький, едва научившийся ходить ребёнок, подошёл к полках и выдернул одну из книг снизу, сел на кресло, бросил на журнальный столик, и книга заговорила. Удивительные истории описывала она. Жизни героев живших внутри. Мальчик улыбался, вскоре, засыпал. Книга всё продолжала и продолжала говорить, рассказывать о том, как такой же мальчик, как мальчик на кресле, умел летать, и противостоял злому капитану Крюку. Проснувшись, книгу относил на место, и потягиваясь на носочках, уходил прочь из комнаты. Бюсты всё спорили и спорили, не обращая на мальчика внимания. Только Чехов, краем глаза увидел его, и проводил через дверь взглядом.
Книги шептались, переговаривались друг с другом, бывало, одна переписывала себе новую историю и росла.
Комната небольшая, но уютная, тёплая, с запахом корицы, старых книг и тоски. Через зашторенные окна пробивался свет, рисуя прямой мост на пол, в свету танцевала пыль, резко поднимаясь и делая выкрутасы в воздухе. Бюст Менделеева чихнул. Рук не хватало как никогда. В комнате завеяло прохладой, шторы поднялись ввысь, едва ли не дотянувшись до выхода, и легко, легли на пол, и побрели обратно — петли из окон повылетали и оно отворилось. Комната наполнилась запахом осени. На подоконнике показался снегирь, взлетел и сел на столик в комнате, затем подпрыгивая, тихонько, приблизился к тарелке с ягодами. Схватив гроздь рябины, снегирь поднялся, сделал несколько кругов по комнате, задев гроздью голову Рузвельта, и упорхнул за окно.
— Пакостник! Попадись мне ещё! — крикнул Теодор, и продолжил светскую беседу с Авраамом Линкольном, — При первой половине…
А что было при первой половине чего-то, где-то или когда-то, узнать было вряд-ли возможно, их ветер сворачивал в трубочку, затем в маленький комок и уносил с собой за окно, на просторы мира. Тут светило солнце. Тепло. Багряные лужи. Белые облака. Счастливые избитые люди.
К сожалению, человек попавший и вернувшийся обратно в мир откуда прибыл, замечал, что ни секунды времени не прошло в реальности. Разочарованные, пытались вернуться в зазеркалье, но покинувших раз, обратно не пускали. Пытаясь жить по правилам тех миров, в конце концов людей схватывали и отправляли на ссылку в Википедию, так бы хотелось сказать, но увы в тюрьму, где тот ел еду налогоплательщиков, и жил в камерах с обогревом за счёт народа, которых ненавидит. Ему даже нравилось быть таким неправильным, не таким как все, но в конце концов, он был таким же, как и все вокруг. Ни каким-то особенным, удивительным, а таким же, как вся толпа вокруг. Понимание это не приходило, с возрастом, с годами, даже перед смертью, и умирал человек в кровати, думая, что прожил непохожую ни на одну жизнь, судьбу. Увы… как не писали о таких книг и статей, так и не писали и о других тоже самое.
Единственный из множества, множество по единице.
Глава 38
Если карлики говорят, что они чувствуют давление со стороны высоких; они не шутят. Стоит наступить на них, гуляя среди книжных полок, крики карликов будят грозную, суровую и безжалостную библиотекаршу Клавдию Никифоровну Петровскую, способную ударом указки сделать из человека коврик; разукрасить стены незанятых пространств за полками. Эти экспонаты будут излюбленным местом паломничества никогда не знавших искусство студентов; тыкать пальцами, щекотать, изучать – коврики будут смеяться без слов, и щекотно им будет, но без возможности почесать конечности. Только к концу, перед самым закрытием библиотеки, коврики становятся людьми и уходят – красные пуза, лица, кривые линии слёз на щеках. Только к концу дня библиотека теряет силу магии.