— Давайте без тостов, — предложил Слапак, — за все хорошее!
Выпили молча. Жбанков сразу налил по второй. Валтон пытался досказать мне свою историю.
— Я был юнгой торгового флота. Немцы ошиблись. Посадили меня ни за что. Я не был военным моряком. Я был торговым моряком. А меня взяли и посадили. В сущности, ни за что...
Похоже, что Валтон оправдывался. Чуть ли не доказывал свою лояльность по отношению к немцам.
— Чухонцы все такие, — сказал Жбанков, — Адольф — их лучший друг. А русских они презирают.
— А за что им нас любить? — вмешался Гурченко. — За тот бардак, что мы в Эстонии развели?!
— Бардак — это еще ничего, — сказал Жбанков, — плохо, что водка дорожает...
Его физиономия лоснилась. Бутылки так и мелькали в руках.
— Положить вам жаркое? — нагнулся ко мне Слапак.
Жбанков корректно тронул его за локоть:
— Давно хочу узнать... Как говорится, нескромный вопрос... Вы какой, извиняюсь, будете нации?
Слапак едва заметно насторожился. Затем ответил твердо и уверенно. В его голосе звучала интонация человека, которому нечего скрывать:
— Я буду еврейской нации. А вы, простите, какой нации будете?
Жбанков несколько растерялся. Подцепил ускользающий маринованный гриб.
— Я буду русской... еврейской нации, — миролюбиво сформулировал он.
Тут к Слапаку обратился безрукий Гурченко.
— Не расстраивайся, парень, — сказал он. — Еврей так еврей, ничего страшного. Я четыре года жил в Казахстане. Казахи еще в сто раз хуже...
Мы снова выпили. Жбанков оживленно беседовал с Гурченко. Речь его становилась все красочнее.
Постепенно банкетный зал наполнился характерным гулом. Звякали стаканы и вилки. Кто-то включил радиолу. Прозвучали мощные аккорды:
...Идет война народная,
Священная война...
— Эй! Кто там поближе?! Вырубите звук, — сказал Жбанков.
— Пускай, — говорю, — надо же твой мат заглушать.
— Правды не заглушишь! — внезапно крикнул Гурченко...
Жбанков встал и направился к радиоле. Тут я заметил группу пионеров. Они неловко пробирались между столиками. Видно, их задержал ливень. Пионеры несли громадную корзину с цветами.
Миша попался им на дороге. Вид у него был достаточно живописный. Глаза возбужденно сверкали. Галстук лежал на плече.
Среди бывших узников концентрационных лагерей Жбанков выделялся истощенностью и трагизмом облика.
Пионеры остановились. Жбанков растерянно топтался на месте. Худенький мальчик в алом галстуке поднял руку. Кто-то выключил радиолу.
В наступившей тишине раздался прерывистый детский голосок:
— Вечная слава героям!
И затем — троекратно:
— Слава, слава, слава!
Испуганный Жбанков прижимал к груди корзину с цветами.
Чуть помедлив, он крикнул:
— Ура!
В зале стоял невообразимый шум. Кто-то уже вытаскивал из ящиков реквизит. Кто-то плясал лезгинку с бутафорским ятаганом в зубах...
Жбанкова фотографировали ребята из местной газеты.
Его багровое лицо утопало в зелени. Он вернулся к нашему столу. Водрузил корзину на подоконник.
Гурченко приподнял голову. Затем снова уронил ее в блюдо с картофелем.
Я придвинул Жбанкову стул.
— Шикарный букет, — говорю.
— Это не букет, — скорбно ответил Жбанков, — это венок!..
На этом трагическом слове я прощаюсь с журналистикой. Хватит!
Мой брат, у которого две судимости (одна — за непредумышленное убийство), часто говорит:
— Займись каким-нибудь полезным делом. Как тебе не стыдно?
— Тоже мне учитель нашелся!
— Я всего лишь убил человека, — говорит мой брат, — и пытался сжечь его труп. А ты?!
Заповедник
Моей жене, которая была права
В двенадцать подъехали к Луге. Остановились на вокзальной площади. Девушка-экскурсовод сменила возвышенный тон на более земной:
— Там налево есть одно местечко...
Мой сосед заинтересованно приподнялся:
— В смысле — уборная?
Всю дорогу он изводил меня: «Отбеливающее средство из шести букв?.. Вымирающее парнокопытное?.. Австрийский горнолыжник?..»
Туристы вышли на залитую светом площадь. Водитель захлопнул дверцу и присел на корточки у радиатора.
Вокзал... Грязноватое желтое здание с колоннами, часы, обесцвеченные солнцем дрожащие неоновые буквы...
Я пересек вестибюль с газетным киоском и массивными цементными урнами. Интуитивно выявил буфет.
— Через официанта, — вяло произнесла буфетчица. На пологой груди ее болтался штопор.
Я сел у двери. Через минуту появился официант с громадными войлочными бакенбардами.
— Что вам угодно?
— Мне угодно, — говорю, — чтобы все были доброжелательны, скромны и любезны.
Официант, пресыщенный разнообразием жизни, молчал.
— Мне угодно сто граммов водки, пиво и два бутерброда.
— С чем?
— С колбасой, наверное...
Я достал папиросы, закурил. Безобразно дрожали руки. «Стакан бы не выронить...» А тут еще рядом уселись две интеллигентные старухи. Вроде бы из нашего автобуса.
Официант принес графинчик, бутылку и две конфеты.
— Бутерброды кончились, — проговорил он с фальшивым трагизмом.
Я расплатился. Поднял и тут же опустил стакан. Руки тряслись, как у эпилептика. Старухи брезгливо меня рассматривали. Я попытался улыбнуться:
— Взгляните на меня с любовью!
Старухи вздрогнули и пересели. Я услышал невнятные критические междометия.
Черт с ними, думаю. Обхватил стакан двумя руками, выпил. Потом с шуршанием развернул конфету.
Стало немного легче. Зарождался обманчивый душевный подъем. Я сунул бутылку пива в карман. Затем поднялся, чуть не опрокинув стул. Вернее, дюралевое кресло. Старухи продолжали испуганно меня разглядывать.
Я вышел на площадь. Ограда сквера была завешена покоробившимися фанерными щитами. Диаграммы сулили в недалеком будущем горы мяса, шерсти, яиц и прочих интимностей.
Мужчины курили возле автобуса. Женщины шумно рассаживались. Девушка-экскурсовод ела мороженое в тени. Я шагнул к ней:
— Давайте познакомимся.
— Аврора, — сказала она, протягивая липкую руку.
— А я, — говорю, — танкер Дербент.
Девушка не обиделась.
— Над моим именем все смеются. Я привыкла... Что с вами? Вы красный!
— Уверяю вас, это только снаружи. Внутри я — конституционный демократ.
— Нет, правда, вам худо?
— Пью много... Хотите пива?
— Зачем вы пьете? — спросила она.
Что я мог ответить?
— Это секрет, — говорю, — маленькая тайна...
— Решили поработать в заповеднике?
— Вот именно.
— Я сразу поняла.
— Разве я похож на филолога?
— Вас провожал Митрофанов. Чрезвычайно эрудированный пушкинист. Вы хорошо его знаете?
— Хорошо, — говорю, — с плохой стороны...
— Как это?
— Не придавайте значения.
— Прочтите Гордина, Щеголева, Цявловскую... Воспоминания Керн... И какую-нибудь популярную брошюру о вреде алкоголя.
— Знаете, я столько читал о вреде алкоголя! Решил навсегда бросить... читать.
— С вами невозможно разговаривать...
Шофер поглядел в нашу сторону. Экскурсанты расселись.
Аврора доела мороженое, вытерла пальцы.
— Летом, — сказала она, — в заповеднике довольно хорошо платят. Митрофанов зарабатывает около двухсот рублей.
— И это на двести рублей больше, чем он стоит.
— А вы еще и злой!
— Будешь злым, — говорю.
Шофер просигналил дважды.
— Едем, — сказала Аврора.
В львовском автобусе было тесно. Коленкоровые сиденья накалились. Желтые занавески усиливали ощущение духоты.
Я перелистывал «Дневники» Алексея Вульфа. О Пушкине говорилось дружелюбно, иногда снисходительно. Вот она, пагубная для зрения близость. Всем ясно, что у гениев должны быть знакомые. Но кто поверит, что его знакомый — гений?!.