Как-то раз моя жена сказала:
— Зайди к Боголюбову. Он хитрый, мелкий, но довольно симпатичный. Все-таки закончил царскую гимназию. Может, возьмет тебя на работу литсотрудником или хотя бы корректором. Чем ты рискуешь?
И я решил — пойду. Когда меня накануне отъезда забрали, в газете появилась соответствующая информация. И вообще, я был чуть ли не диссидентом.
Жена меня предупредила:
— Гостей у нас встречают по-разному. В зависимости от политической репутации. Самых знаменитых диссидентов приглашают в итальянский ресторан. С менее известными Боголюбов просто разговаривает в кабинете. Угощает их растворимым кофе. Еще более скромных гостей принимает заместитель редактора — Троицкий. Остальных вообще не принимают.
Я забеспокоился:
— Кого это вообще не принимают?
— Ну тех, кто просит денег. Или выдает себя за кого-то другого.
— Например, за кого?
— За родственника Солженицына или Николая Второго... Но больше всего их раздражают люди с претензиями. Те, кто недоволен газетой. Считается, что они потворствуют мировому коммунизму... И вообще, будь готов к тому, что это — довольно гнусная лавочка.
Моя жена всегда преувеличивает. Шесть месяцев я регулярно читал газету «Слово и дело». В ней попадались очень любопытные материалы. Правда, слог редакционных заметок был довольно убогим. Таким языком объяснялись лакеи в произведениях Гоголя и Достоевского. С примесью нынешней фельетонной риторики. Например, без конца мне встречался такой оборот: «...С энергией, достойной лучшего применения...» А также: «Комментарии излишни!»
При этом Боголюбов тщательно избегал в статьях местоимения «я». Использовал, например, такую формулировку: «Пишущий эти строки».
Но все это были досадные мелочи. А так — газета производила далеко не безнадежное впечатление.
И я пошел.
Редакция «Слова и дела» занимала пять комнат. Одну большую и четыре поменьше. В большой сидели творческие работники. Она была разделена фанерными перегородками. В остальных помещались: главный редактор, его заместитель, бухгалтер с администратором и техническая часть. К технической части относились наборщики, метранпажи и рекламные агенты...
Соло на ундервуде
Рекламное объявление в газете «Слово и дело»:
«Дипломированный гинеколог Лейбович. За умеренную плату клиент может иметь все самое лучшее! Аборт, гарантированное установление внематочной беременности, эффективные противозачаточные таблетки!..»
Встретили меня по низкому разряду. То есть разве что не выпроводили. Пригласили в кабинет заместителя редактора. А потом уже туда заглянул и сам Боголюбов. Видимо, редакция избрала для меня какой-то промежуточный уровень гостеприимства. Кофе не предложили.
Мало того, заместитель редактора спросил:
— Надеюсь, вы завтракали?
Вопрос показался мне бестактным. Точнее, обескуражила сама формулировка, интонация надежды. Но я кивнул.
Могу поклясться, что заместитель редактора оживился. Это был высокий, плотный и румяный человек лет сорока. Его манеры отличались той степенью заурядной безупречности, которая рождает протест. Он напоминал прогрессивного горкомовского чиновника эпохи Хрущева. В голосе его звенели чеканные требовательные нотки:
— Устроились?.. Прекрасно!.. Квартиру сняли?.. Замечательно!.. Мамаша на пенсии?.. Великолепно!.. Ваша жена работает у нас?.. Припоминаю... А вам советую поступить на курсы медсестер...
Очевидно, я вздрогнул, потому что заместитель добавил:
— Вернее, медбратьев... Короче — медицинских работников среднего звена. Что поможет вам создать материальную базу. В Америке это главное! Хотя должен предупредить, что работа в госпитале — не из легких. Кому-то она вообще противопоказана. Некоторые теряют сознание при виде крови. Многим неприятен кал. А вам?
Он взглянул на меня требовательно и строго. Я начал что-то вяло бормотать.
— Да так, — говорю, — знаете ли, не особенно...
— А литературу не бросайте, — распорядился Троицкий, — пишите. Кое-что мы, я думаю, сможем опубликовать в нашей газете.
И потом, уже без всякой логики, заместитель редактора добавил:
— Предупреждаю, гонорары у нас более чем скромные. Но требования — исключительно высокие...
В этот момент заглянул Боголюбов и ласково произнес:
— А, здравствуйте, голубчик, здравствуйте... Таким я вас себе и представлял!..
Затем он вопросительно посмотрел на Троицкого.
— Это господин Довлатов, — подсказал тот, — из Ленинграда. Мы писали о его аресте.
— Помню, помню, — скорбно выговорил редактор, — помню. Отлично помню... Еще один безымянный узник ГУЛАГа... — (Он так и сказал про меня — безымянный!) — Еще одно жертвоприношение коммунистическому Молоху... Еще один свидетель кровавой агонии большевизма...
Потом с еще большим трагизмом редактор добавил:
— И все же не падайте духом! Религиозное возрождение ширится! Волна протестов нарастает! Советская идеология мертва! Тоталитаризм обречен!..
Казалось бы, редактор говорил нормальные вещи. Однако слушать его почему-то не хотелось...
Редактору было за восемьдесят. Маленький, толстый, подвижный, он напоминал безмерно истаскавшегося гимназиста.
Пережив знаменитых сверстников, Боголюбов автоматически возвысился. Около четырехсот некрологов было подписано его фамилией. Он стал чуть ли не единственным живым бытописателем довоенной эпохи.
В его мемуарах снисходительно упоминались — Набоков, Бунин, Рахманинов, Шагал. Они представали заурядными, симпатичными, чуточку назойливыми людьми. Например, Боголюбов писал:
«...Глубокой ночью мне позвонил Иван Бунин...»
Или:
«...На перроне меня остановил изрядно запыхавшийся Шагал...»
Или:
«...В эту бильярдную меня затащил Набоков...»
Или:
«...Боясь обидеть Рахманинова, я все-таки зашел на его концерт...»
Выходило, что знаменитости настойчиво преследовали Боголюбова. Хотя почему-то в своих мемуарах его не упомянули.
Лет тридцать назад Боголюбов выпустил сборник рассказов. Я их прочел. Мне запомнилось такое выражение:
«Ричарду улыбалась дочь хозяина фермы, на которой он провел трое суток...»
В разговоре Боголюбов часто использовал такой оборот:
«Я хочу сказать только одно...» За этим следовало: «Во-первых... Кроме того... И наконец...»
Боголюбов оборвал свою речь неожиданно. Как будто выключил заезженную пластинку. И тотчас же заговорил опять, но уже без всякой патетики:
— Знаю, знаю ваши стесненные обстоятельства... От всей души желал бы помочь... К сожалению, в очень незначительных пределах... Художественный фонд на грани истощения... В отчетном году пожертвования резко сократились... Тем не менее я готов выписать чек... А вы уж соблаговолите дать расписку... Искренне скорблю о мизерных размерах вспомоществования... Как говорится, чем богаты, тем и рады...
Я набрался мужества и остановил его:
— Деньги не проблема. У нас все хорошо.
Впервые редактор посмотрел на меня с интересом. Затем, едва не прослезившись, обронил:
— Ценю!
И вышел.
Троицкий в свою очередь разглядывал меня не без уважения. Как будто я совершил на его глазах воистину диссидентский подвиг.
О работе мы так и не заговорили. Я попрощался и с облегчением вышел на Бродвей.
Остров
Три города прошли через мою жизнь. Первым был Ленинград.
Без труда и усилий далась Ленинграду осанка столицы. Вода и камень определили его горизонтальную помпезную стилистику. Благородство здесь так же обычно, как нездоровый цвет лица, долги и вечная самоирония.
Ленинград обладает мучительным комплексом духовного центра, несколько ущемленного в своих административных правах. Сочетание неполноценности и превосходства делает его весьма язвительным господином.
Такие города есть в любой приличной стране. (В Италии — Милан. Во Франции — Лион. В Соединенных Штатах — Бостон.)