— Значит, стала Светлана собираться на войну. Старик, конечно, пожурил ее — на кого, мол, оставляешь меня, а на прощание подарил коробочку с какой-то мазью. Возьми, говорит, с собой и для себя. Всю жизнь я работал над этим и вот добился: любые раны заживают от этой мази в семь дней. Я не успел наготовить ее для всех, но если что-то случится с тобой — этого вполне хватит. Но только — если с тобой. Это ведь итог всей моей жизни… Объяснил профессор, как надо пользоваться мазью, и Светлана ушла. Попала она прямо в пехоту, так что хлебнула горюшка вот такой кружкой. Потом узнала, что отец в блокаде с голоду умер, и уже считала, что и самой ей жить неинтересно. Но встретила она в это время лейтенанта, которого сильно полюбила. Война, понятно, не стала от этого легче, ко вдвоем, говорят, все же веселее… Как ты считаешь, Нина?
— Наверное, — теперь уже откровенно покраснела Гришина соседка.
— И все-таки война оставалась войной, — продолжал Гриша. — В одном бою ранило того лейтенанта. Наши отступили, а он остался на поле боя. Но Светлана сумела как-то пробраться к нему и, когда стала перевязывать парня, вспомнила о своей заветной коробочке. Смазала она раны своего лейтенанта, и выздоровел он, вышел из окружения. Еще сильнее полюбил он девушку… Но война все-таки продолжала оставаться войной…
Гриша начал закуривать, а девушки — торопить его:
— Что было дальше?
— Что было дальше? — повторил он. — Дальше было та, что в другом бою тяжело ранило Светлану. Лейтенант вынес ее из-под огня на руках, но уже мертвую… Вот что было дальше.
Гриша умолк и поочередно посмотрел на нас. Он понял, что и его рассказ получился невеселым, непраздничным. И тогда он просто предложил:
— Давайте выпьем за таких девушек!
— За всех наших девушек! — добавил я.
— Правильно, — обрадовалась Нина. — Любая девушка, я думаю, поступила бы так же, как Светлана.
Гриша недоверчиво усмехнулся, но спорить не стал — не позволял праздничный такт. Вместе со всеми он сделал второй, завершающий, глоток и, к моему удивлению, закусил, хотя я точно помнил, что у него уже давно ничего не осталось. Пока он рассказывал, он успел съесть даже галеты, которые было настрого запрещено трогать до чая. Нет, я просто завидовал ему, оттого и запомнил все так хорошо…
— А вот и чай, товарищи…
Нина поставила первую кружку перед Гришей, вторую протянула через стол мне. И тут я увидел: каким-то очень простым жестом, естественным до незаметности, Нина передвинула свои галеты на то место, где недавно, оставив небольшую вмятину на скатерти-простыне, лежали Гришины. Я понял, что и раньше дополнительная закуска у Гриши появлялась тем же путем. Понял и замер в изумлении.
Голод — сильная штука. Только в книгах и кинофильмах герои с легкостью делятся последним куском хлеба. На самом же деле это очень трудно. Особенно тогда, когда голод длится месяцами, и все получают поровну, и все знают, что впереди — тоже голодные месяцы…
Нина показалась мне в ту ночь еще красивее, чем она была. Никогда раньше и никогда после я не видел таких глаз, такого откровенного женского восхищения жизнью. А Гриша ничего этого не замечал. За чаем он снова что-то рассказывал — теперь уже смешное, и сам замечательно смеялся, не всегда дожидаясь других. Не знаю, раздумывал ли он над тем, откуда у него появились еще две галеты — они едва успели хрустнуть на его крепких зубах. А Нина, смеясь, пила пустой чай.
— Нет, ребята, — говорил Гриша. — Жизнь все-таки достойная штука. Даже вот такая, как сейчас, — голодная, злая. Только надо поменьше задумываться над всем этим… Честное слово! В военное время — это просто недостаток…
Что-то через полгода или немногим больше Нина увозила Гришу в госпиталь в кузове тряской полуторки, держа на коленях его обессилевшую красивую голову, оберегая его раненое плечо. В госпитале она дала для него свою кровь, а вернувшись, все время рассказывала нам, какой он мужественный, как стойко переносил боль. И как о счастье говорила о том, что у них оказалась одна и та же группа крови.
Через некоторое время ей удалось навестить Гришу, и она опять рассказывала о нем. «Он уже не бледный… Он двигает рукой и может уже писать… Он передает всем привет… Скоро напишет нам…»
Он действительно написал нам — всем сразу, и уже из другой части.
«Вернуться в свой полк не удалось, — писал Гриша, — ничего не поделаешь. Здесь назначили меня с повышением, работа интересная… Привет всем. Особый — моей «кровной сестренке»…»
Мы тогда ответили ему, и на том наша переписка затихла. Правда, теперь я могу признаться в том, что он написал мне еще раз из Венгрии. Но я скрыл это письмо ото всех. В нем не было ни слова о Нине.
А потом была победа и послевоенные встречи, постепенно все более редкие и более спокойные. С некоторыми из нас произошли удивительные изменения. Писарь хозяйственного отдела Герман Ильин неожиданно превратился в прораба-строителя, а лихой Гриша Ковалец устроился администратором в кинотеатр. Чуть ли не позже всех я встретил Нину в небольшом военном городке под Ленинградом. Она не очень изменилась. Была но-прежнему стройной, приветливой, ну а что постарела — так ж другого и не ожидал. Никому еще не удавалось молодеть с годами. Нина шла к автобусной остановке под руку с молоденькой девушкой, очень похожей на нее.
— Моя дочка, — представила Нина девушку.
— Я уже понял, — сказал я.
— Светлана, — протянула мне руку девушка, тонкую, изящную руку Нины Крыловой.
— Светлана? — переспросил я, что-то вспоминая. Но ничего в ту минуту не вспомнил. А Нина и не пыталась помочь мне. Она стала рассказывать, как живет и кого из фронтовых друзей встречала. После нее то же самое повторилось с моей стороны. Обо всех мы вспомнили, о многом беспорядочно поговорили и только одного человека, словно по уговору, не называли. Лишь перед самым прощанием Нина очень безразличным тоном спросила:
— А вашего разведчика ты не встречал… случайно?
— Гришу? — переспросил я, как будто не догадываясь.
Нина кивнула.
Я посмотрел в ее глаза. И мне почудилось в них что-то знакомое, молодое, когда-то виденное. Вот так же она тогда смотрела на него, а он доедал ее галеты. Я все вспомнил. Все понял. И зачем-то солгал:
— Нет, с ним мы не встречались.
Н. Головин
ДРУЗЬЯ МОИ СТРОИТЕЛИ
ВЕСНА
Может, это еще и не весна? Но отчего так греет солнце и тает ноздреватый снег? Лукин, круглолицый военный рабочий, расстегнув бушлат и сбив шапку набок, стоял опершись о стену и подставлял своя и без того красные щеки горячему солнцу. Из-за Амура дул ветер, сгоняя дремоту, и почему-то хотелось мечтать о радостном, необыкновенном. Со стадиона доносилась знакомая песня. Мы с Лукиным подпевали:
…Марджалена, любовь моя…
Шесть моих товарищей поднимали лебедкой многотонную железную трубу. Она была короткая, всего пятнадцать шагов, но когда выгибалась на подъеме, то казалась все длиннее и длиннее. От перегрузки лебедка приподнималась. Вчетвером мы уже не могли скрутить рукоятку. Трос выскальзывал из зажимов, и мы, боясь беды, в пятый раз опускали трубу.
Бригадир побежал к прорабу, а мы стояли, дымя махоркой, и грелись на солнце. Метрах в десяти по разбитой, заплывшей грязью дороге проезжали машины, и мы от нечего делать наблюдали за шоферами. Лукин злорадно высмеивая каждого, кричал:
— Займи парок у соседа. Вот чудак, на подъеме скорость переключает!
Машина застревала, мы шли подталкивать сзади. Лукин оставался у стены и смеялся над нами, обзывая «дармовыми ишаками». Наши бушлаты все больше и больше покрывались грязью. Мы посматривали на свои руки и думали, что, может, в его словах и есть доля правды.