— Товарищ командир… — снова вспыхнул Ткачев, и голос его по-мальчишески дрогнул. — Я за это время столько передумал!..
— Все, лейтенант, выполняйте, — стараясь не глядеть на доктора, сухо оборвал его Кашеваров. И вдруг тоже, совсем как мальчишка, взорвался: — И вообще, товарищи офицеры, что это такое! Один ко мне приходит — оставьте его на корабле, другой…
Он отвернулся к столу и начал рыться в бумагах. Потом взглянул на часы и сухо сказал Рекемчуку, который все еще стоял в стороне и угрюмо молчал:
— Распорядитесь выстроить личный состав на шкафуте…
Когда экипаж был выстроен, Кашеваров застегнул реглан на все пуговицы и вышел на шкафут.
— Мне нужны двенадцать человек, которые останутся на корабле со мной, — негромко сказал он. — Остальные сойдут на берег. Корабль будет держаться до последней минуты…
Он говорил глухо, словно очень уставший человек, и во всем этом было что-то от фронтовых времен, от тех дней, когда вот так же выбирали командиры смельчаков-добровольцев, готовых идти на любое испытание, а надо, — и на смерть.
Но тут случилось неожиданное. Раздался звонкий, вибрирующий от напряжения голос старшины Горобцова:
— Товарищ старший лейтенант, разрешите обратиться?
Горобцов вышел из строя.
— Коммунисты решили остаться на «Богатыре», — сказал он. — Будем нести вахту до выхода корабля на чистую воду. И спрашиваем на это вашего разрешения.
Он повел взглядом вправо, и будто только этого взгляда и ожидали матросы, старшины, все те, кто присутствовали тогда на партийном собрании. Один за другим выходили из строя и становились справа от Горобцова. И лейтенант Ткачев, подумав мгновение, шагнул к этой шеренге и стал возле старшины. И помощник командира корабля, до той минуты безмолвно стоявший за спиной у Кашеварова, четко, по-уставному подошел к строю коммунистов и встал около доктора. Старший лейтенант Кашеваров увидел, как те, кто остались на шкафуте, молча, точно повинуясь команде, шагнули вперед…
Кажется, впервые штабная рация в главной базе принимала радиограмму, поразившую всех: экипаж какого-то посыльного суденышка, затертого льдами у северного побережья, не стал эвакуироваться на берег и заявил, что будет бороться за живучесть корабля до последней возможности. Радист, принимавший депешу, спросил у своего напарника:
— Слушай, что это за «Богатырь»? Ты хоть видел его когда-нибудь?
Напарник пожал плечами: а кто ж его знает! Может, и видел, да не обратил внимания.
И кажется, впервые командир соединения, старый адмирал, перечитав депешу, не нахмурился и не разгневался, а закрылся в кабинете и долго вспоминал собственную молодость. А потом пригласил своих помощников:
— Что еще мы можем сделать, чтобы скорее вывести «Богатыря» из льдов?
И кажется, впервые на ледокольном судне «Иван Москвитин» команда, узнав, в чем дело, вызвалась стоять, если надо, хоть по две, хоть по три вахты бессменно, лишь бы скорее пробиться к «Богатырю».
А на исходе третьих суток, минувших после всего этого, вахтенный сигнальщик на «Богатыре» вдруг крикнул радостно, возбужденно-ликующе:
— Ледокол! Вижу ледокол!..
— Отставить, — сухо сказал командир корабля. — Доложить, как положено!..
Вот, собственно, и вся история. И, пожалуй, был прав тот, кто мне ее рассказывал: ничего исключительного в ней нет. История как история.
Лев Хахалин
КОГДА СЕРДЯТСЯ ЗВЕЗДЫ
Хрустит под ногами гравий. С черных тополей на дорогу падают тяжелые капли. Ветров идет чуть сутулясь, попыхивая папиросой. Я шагаю рядом, молчу. Черт бы ее побрал, эту звездную канитель! Хватает, кажется, земных тревог и волнений, а тут еще звезды…
Прошло всего полчаса с той минуты, как я выключил двигатель истребителя, снял кислородную маску, открыл фонарь и по стремянке, которая слегка прогибалась под ногами, спустился на твердь бетонки. Шел дождь. Он освежал покрытое липким потом лицо. Он стучал по дюралевой обшивке машины. В воздухе остро пахло раскрывающимися почками тополей; глянцевито блестел бетон, отражая огни взлетно-посадочной полосы.
Майор уже ждал меня. В темноте его широкая фигура — в кожаной куртке, фуражка чуть-чуть набекрень — казалась необыкновенно мощной. Я доложил, как проходил полет.
Выполняя команды штурмана наведения, пробил облака и вырвался в простор стратосферы. Я люблю этот момент, когда мгла, охватившая самолет, начинает светлеть, и вдруг перед тобой открывается бездна, полная звезд. Вот только некогда любоваться ими, потому что где-то в необозримом сверкающем пространстве подкрадывается к городу бомбардировщик и в наушниках шлемофона гудит бас штурмана:
— Сорок второй, курс сто восемьдесят.
Стрелка высотомера качнулась вправо. Я вышел на курс. Но круглый экран индикатора был розов и чист, как северная заря.
— Сорок второй, включите форсаж.
Я повернул рычаг, и машина рванулась вперед. Меня прижало к спинке сиденья. Казалось, кто-то вдавливает мои плечи в кресло. Я не сводил глаз с индикатора и через несколько секунд увидел светлую капельку, которая вспучилась у верхнего обреза экрана. Медленно, словно дождинка по оконному стеклу, она поползла вниз и вдруг исчезла, соскользнула, как слеза с ресницы.
— Сорок второй, влево двадцать.
Я отклонил ручку влево, и капелька снова вспучилась на экране. Как пианист, играя с листа труднейший пассаж, не отрывает взгляда от нот, так и я управлял машиной, не отводя напряженного взгляда от капельки. Она уже приближалась к квадрату, обозначенному в центре экрана, но, словно испугавшись чего-то, опять поползла влево. А, чтоб тебя! Бомбардировщик менял курс, пытался уйти в облака. Я повторял его маневры и неотступно гнался за ним, стремясь нанести удар до того, как он скроется в туманной мгле.
Мне было жарко, лоб и щеки покрылись потом, будто после горячего душа. Чуточку влево… еще чуточку… так… Капелька заползла в квадрат, на экране прицела засветилась, все увеличиваясь в размерах, серебристая «птичка». Я нажал гашетку, услышал сухой треск фотопулемета и сразу отвернул, чтобы не попасть в воздушный вихрь, который клубился за бомбардировщиком. Мы, летчики, называем его спутной струей.
Я был уверен в успехе, и мне хотелось запеть. И еще очень хотелось снять маску и вытереть пот.
Сделав разворот, помчался над черной равниной облаков. Небо тоже было черное, но насквозь просвеченное звездами. И вдруг что-то случилось с небом. Звезды сорвались с насиженных мест и закружились в какой-то дикой пляске. Звезды вверху и звезды внизу — вокруг звезды. Они летели под крылья, растягивались в огненные веретена, сливались в сплошную сверкающую круговерть. Это было красиво. Такой фейерверк вряд ли увидишь даже на самом большом и торжественном празднике. Но этот же фейерверк нарушил мое представление о том, где земля: вверху или внизу. Мне показалось, что я перевернулся и лечу вверх колесами.
Мокрая рубашка прилипла к спине, и ручка сделалась влажной. А звезды вертелись, прыгали. Словно где-то прорвало плотину, и бушующий искристый поток разлился по небу. Я не раз слышал рассказы друзей о звездной лихорадке, но меня она скрутила впервые. «Ты летишь правильно, ты летишь правильно, — убеждал я себя, всматриваясь в цифры, как бы наколотые на острия стрелок. — Вот авиагоризонт. Вот вариометр. Все в порядке». Вспомнив наставления ветеранов, помотал головой, слегка стукнулся о плексиглас фонаря. И небо вдруг приняло свой обычный вид! Звезды, как им и положено, спокойно заблестели над кабиной, они словно бы остановились, лишь блики их все еще дрожали на остеклении фонаря.
Истребитель, снижаясь, нырнул в облака. В последний раз блеснули и погасли звезды. Сгустился мрак. Я ничего не видел вокруг, только циферблаты приборов излучали слабый, рассеянный свет. В наушниках шлемофона слышался неясный шорох, как будто небо нашептывало мне что-то по секрету. Зазвенел сигнальный звонок — я прошел дальний привод. С пункта посадки передали: «Сорок второй, пять влево… вы на глиссаде… ветер — четыре балла под правый борт…» Внизу проступила сквозь мрак вереница фонарей, мокрая полоса бетона блестела в свете прожекторов. Вот колеса коснулись земли. Истребитель уже не летел, а катился, подрагивая на стыках бетонных плит…