«Вот Сапейко… — вновь и вновь твердил он впотьмах. — А я…»
Ночь словно начинала какой-то новый отсчет в его жизни. И виделось по-новому не только все прошлое, а даже завтрашнее, не прожитое. «Завтра на Минск!» — обнадеживал он себя и пытался придумать фантастический какой-то план, по которому в кабине тепловоза оказались бы вдруг все они трое, вместе с Сапейко. И по этому плану Сапейко вновь бы, пускай на краткое время рейса, почувствовал себя машинистом. Что, если?.. Нет, не годится. А если, допустим?.. Нет, тоже не годится…
Так, в бесконечных разговорах с самим собою, длилась ночь. Никто со Стаником не разговаривал, никто не возражал ему, никто с ним не советовался, а вот получалось так, словно слышал, слышал он голоса — и свой, и Сапейко, и Кулижонка. И даже не слышал, а просто припоминал эти голоса приятелей, еще не отзвучавшие для него.
Утром же начались поспешные сборы. Быстро, деловито подсели к столу все трое, такие сосредоточенные. Затем трое молчальников покинули дом и устремились к депо. А по пути встречалось немало таких же, как они, — в форменных путейских фуражках.
В депо, где они с Борисом Куприяновичем принимали тепловоз, осматривая все ходовые части, компрессоры, дизели, ремни, Сапейко томился чуть в стороне, и Станику казалось, будто Сапейко не терпится поскорее распрощаться с ними. Странно! Ведь так нелегко расставаться приятелям, и когда свидятся вновь — бог весть. А Сапейко вроде томится, скучает, куда-то торопится, что ли.
Но, взглянув еще разок на беспокойного в это утро Сапейко, Станик подумал, что бывшему машинисту очень трудно провожать счастливых машинистов в путь, потому он и хочет поскорее с глаз долой.
Ветошью Станик прочистил выхлопной коллектор, с которого осыпалась грязь, и вздохнул, опасаясь глядеть на Сапейко:
— Тепловоз готов к выходу на линию!
Вот тут и подстерегла троих самая тягостная минута расставания. Хороший человек этот бывший машинист, и в доме у него так хотелось бы пожить Станику еще день-другой, но пора в рейс, пора в рейс.
— Тебе, Стасик, еще всю жизнь на локомотивах, — с откровенной завистью сказал ему Сапейко, стискивая его за плечи. — Поезд твой, Стасик, еще только разбежался…
Затем и с Борисом Куприяновичем Сапейко обнялся.
Пора в рейс, пора в рейс! На Минск!
Из окна тронувшегося тепловоза Станик успел заметить, как тотчас же, перепрыгивая через голубоватые рельсы, поспешил куда-то прочь бывший машинист Сапейко. Эх, где его былая зоркость!
Чтобы не расстраиваться, он постарался не думать о Сапейко, хоть в это время, пока не подцепят состав, не думать о нем.
А затем, когда повели они с Борисом Куприяновичем громыхающие вагоны с разным добром, он вновь посочувствовал молодому, но уже бывшему машинисту, которому осталось провожать поезда, встречать да провожать.
Вновь, как вчера, был ясный день, рельсы на солнце сверкали и казались то зеркальными, то позлащенными, и так бил по лицу, если высунуться из окна, сильный, струистый ветер, пахнущий медом, цветами. И бежали вдоль насыпи разноцветные ручьи цветов. То фиолетовый ручеек, то багряный, то голубой;, то белый, то лимонный. И вдруг яблоневая, в белом кружеве, роща, и вдруг серые, тесовые или багровые, жестяные крыши домов, а окна, стены скрыты зелеными ветвями.
В кабине тепловоза он то и дело посматривал на манометры, заглядывал через плечо Бориса Куприяновича на приборную доску. И то ли получилось так, то ли Борис Куприянович нарочито дождался и позволил ему заметить, что масло нагрелось выше нормы. «Охладить!» — тотчас спохватился он. Открыл вентилятор холодильника, открыл жалюзи, остудил масло.
«Тут гляди да гляди! — настораживался он, а потом даже гордился: — Иначе машинисту одному трудно. Иначе зачем у машиниста пом?»
Станции, будки стрелочников, скворечники, телевизионные антенны, виадуки — все промелькнуло, уже знакомое по первому рейсу, и все-таки новое, потому что новая была дорога. На Минск, на Минск!
И вот замечал он по себе, как опасается непредвиденной задержки, и вот замечал по напряженному, замкнутому лицу машиниста, как словно бы и тот готов к очередному приключению…
Но рейс был как рейс: ехали, стояли на путях, снова ехали, снова стояли, снова в путь, пока не открылась глазам товарная станция Минска.
И уже привычные дела: доставить состав, отцепиться, направиться в депо, сдать локомотив другой бригаде. Минск!
Не успели они с Борисом Куприяновичем перейти через рельсы, как вдруг Станик первый заметил там, на асфальте, знакомого машиниста, бывшего машиниста, который улыбался и глядел с превосходством, ожидая их. Но ведь это не Барановичи, а Минск! И как удалось бывшему машинисту обогнать их в пути до Минска?
Тут и Борис Куприянович заметил приятеля, всхохотнул, удивленно и покачал головой. А Станик догадался, что Сапейко наверняка скорым поездом прибыл в Минск. Пока он, Станик, строил всяческие планы в ночных потемках, предполагая, как бы устроить для Сапейко счастливый совместный рейс, бывший машинист тоже затевал свой план. И если рассудить, все равно они втроем, все вместе, в один и тот же день, прибыли в Минск!
— Да ты же настоящий машинист, Казька! — с восхищением сказал Борис Куприянович, протягивая приятелю обе руки.
— Я в отпуске, я сам распоряжаюсь свободным временем, и я тоже привел свой поезд в Минск, если хотите знать, — заносчиво отвечал Сапейко. А уже через мгновение спрашивал у него, у Станика: — Как рейс? Все благополучно?
«Какое там два года помом! — любуясь этим машинистом, возражал себе Станик. — Вон какие у меня приятели машинисты! Сапейко! Борис Куприянович! А я… А что я? Да я тоже! Да ведь мой поезд только разбежался, как сказал Сапейко…»
Не в лад, не слушая друг друга, они восклицали, они посмеивались, они брели, натыкаясь на людей, по асфальту, — трое машинистов. Теперь сутки отдыха в Минске, целые сутки в столице, и столько будет переговорено обо всем днем, когда будут они втроем праздновать свою дружбу, и столько будет переговорено о Бресте, о крепости, об уроках мужества и потом, вечером, в гостинице, куда с улицы будет доноситься в распахнутое окно шорох шагов, табачный дым, мимолетная музыка из транзисторов, свежий, ночной запах липовой листвы…
Запасной ключик
1
Что творится с ним, Толей Зыбченковым, и отчего такая радость? Ведь никакой он пока не знаменитый слесарь, просто первокурсник профессионально-технического училища. А вот никак не побороть в себе уверенности, будто это не мастерская, а заводской цех, будто ребята в черных беретах, наклонившиеся над своими тисками, тоже незаменимые слесари. «Цех, — сказал себе Толя, — мой первый цех!»
И на мгновение Толя Зыбченков, положив на верстак железную сизоватую, почти законченную им головку молотка, оглядел с улыбкой всю эту большую слесарную мастерскую, уставленную верстаками и пахнущую уксусом. И Толе показалось, что мастер Павел Сергеевич Невидицын тоже улыбнулся.
Подбросив на ладони почти законченный молоток, Толя вновь зажал его в тиски, вновь взялся за напильники. Помнить, помнить надо, что скоро соревнования в группе, что скоро все юные слесари-инструментальщики будут крепко жать руку того, кто окажется лучшим слесарем, будут смотреть с обожанием, точно поражаясь: с нами учился парень, с нами рубил на занятиях металл, а стал первым…
Как меняемся мы! Еще в школе, год-другой назад, Толя так жаждал, чтобы его, маленького, по-спортивному ловкого, верткого, пропеченного солнцем за долгое лето, одноклассники находили самым загорелым, в этом признании и состояла вся его утеха. А теперь совсем другая, серьезная и пока недостижимая цель заставляла так опилить молоток, чтобы молоток этот выглядел красивее, точнее, законченнее других.