Кэт сильно опоздала. Было сложно смотреть на нее, но и не смотреть тоже. Она была утонченной, завораживала так, как я не смогу никогда. Я ничего, кому-то даже нравлюсь, но настолько обезоруживающей красоты во мне нет. Волосы у нее были распущены и лежали так воздушно, будто она впервые помыла их за несколько недель. А оттенок именно такой, какого моя колорист так старательно пыталась добиться на мне. Кэт была в черной футболке вместо платья, с голыми ногами, в массивных черных ботинках и с превосходным макияжем на глазах. Она подошла к столу с напитками и принялась смешивать себе сложный на вид коктейль. Я заметила, как все тут же обратили на нее внимание, – паузы в разговорах, тайные взгляды через плечо, – но сама она будто не понимала, что за реакцию вызывает, или так привыкла к ней, что это едва ли ее трогало. Я подошла за новой порцией выпивки, она обрадовалась моему появлению:
– Боже, Дафна, какое счастье. Я тут вообще никого не знаю. Ты как? Съела что-нибудь? Не оставляй меня одну, пожалуйста! – Она сжала мою руку холодной вспотевшей ладонью.
– Кэт, все в порядке? Ты явно нервничаешь.
Она наклонилась и прошептала:
– Я вчера парню изменила.
– О господи. Очень жаль! – Не знаю, зачем я так сказала, но я не смогла сообразить, что надо говорить в таких ситуациях.
– А вот мне не жаль. – Она встряхнула плечами. Изобразить равнодушие не получилось: вместо пожатия ее всю будто передернуло. – Просто пугает, что он сделает, когда узнает.
– Кэт, если тебе нужно где-то пересидеть, всегда можешь приехать ко мне.
Я надеялась, что она откажется. От нее веяло хаосом, смесью голой уязвимости и бессердечной резкости – от этой смеси легко устать. Я не могла считать, кто она такая, жестокая или милая, – и то, и другое было для нее естественно.
– Вряд ли ты этого хочешь, – ответила она с пугающей прямотой. – Спасибо тебе, но со мной довольно тяжело. И мне кажется, с тобой тоже. Ну, ты приятнее и людям больше нравишься. Давай познакомь меня с кем-нибудь.
Я подвела ее к Габриэлю и его компании, но она почти не поздоровалась с ним, а другие – французские парни – с усердием ее проигнорировали. Таким парням приходится выносить ужасные боль и страдания, но игнорировать красивых женщин. Они знали, что с ней у них нет никаких шансов, и делали вид, что им это и не надо, переключая внимание на более доступных девушек вроде меня.
– Откуда ты? – спросил один из них.
– Мои родители из Франции, но я выросла в Лондоне.
– О, знаешь французский?
– Нет, – соврала я.
Кэт подозрительно на меня посмотрела: она знала, что я говорю по-французски. Но не стала спорить. Но я не вернула ей моральный долг и вскоре смоталась с вечеринки, когда она была в туалете. Я была разочарована: вечер не оправдал моих ожиданий от берлинской домашней тусовки.
По дороге от Габриэля я впервые прошла мимо Темпельхофер-Фельд. Темпельхоф раньше был аэропортом, извилистые контуры его терминалов были спроектированы любимым архитектором Гитлера Альбертом Шпеером, но десять лет назад весь воздушный трафик перенесли на юг в Шёнефельд, а садовники, скейтеры и бегуны застолбили себе старое место. Тем вечером было тепло и в парке было полно дружеских компашек, устроивших барбекю, и завернутых в пледы парочек. Я преисполнилась какой-то запретной надежды, увидев эти простые человеческие радости в месте, предназначенном для машин, промышленности и войны. Темпельхофер-Фельд все еще выглядит как аэропорт: взлетные полосы нетронуты, старые знаки по краям предостерегают от опасности приближения авиатранспорта. Линия горизонта не искажена деревьями. Я положила велосипед на землю и достала телефон. Смотрела, как солнце садится, в слоу-моушен. Окна терминала горели, будто в пожаре, огни взлетной полосы мерцали в угасавшем свете. Я сделала фото и поставила как обои телефона, сменив ими Прингла, котенка, которого я приютила, живя в Лондоне.
* * *
Я доехала до дома и забралась в кровать, но не могла уснуть. Хотелось есть. В холодильнике не было ничего, что мне нравится, а шкафчики были намеренно пустыми, потому что дневная Дафна знает, что у ночной Дафны слабая воля. Но иногда дневная Дафна сбрасывает оковы, и ночная Дафна устраивает полуночный пир. В ту ночь я съела банку такого странного, густого протеинового йогурта, который продается в Германии и зовется кварк, со стевией и пыльной на вкус морковью, а потом уснула на несколько часов.
Утром я рано проснулась и побежала по парку Хазенхайде, уже едва смотря на извилистые дорожки и своих гамбийских сторожей, потому что спешила насладиться своим новым открытием – Темперхофер-Фельд. Он был весь мой. Небо нависало над головой, светясь протоново-голубым, который выцветал в белый у горизонта. Я сделала несколько кругов по периметру и пробежалась по главной взлетной полосе. В западной части аэропорта витал запах бриоши, абрикосового джема и кофе, который, оказалось, доносился от фабрики «Лейбниц» за парком.
4
Рихард Граузам
То, что я вам написала в предыдущей главе, не совсем правда. То есть я не солгала про Каллума, вечеринку и ночной жор, но умолчала про самую важную часть вечера. По дороге от Габриэля я столкнулась с Рихардом Граузамом, возвращавшимся домой с Темпельхофер-Фельд. Я собиралась вытравить из своего повествования самого стремного персонажа. Но если не в письме, то где же мне быть по-настоящему честной?
Через несколько дней после моего перехода в новый класс Габриэль пригласил меня на «философский семинар», который проходил в студии йоги его девушки Нины. Мне все это казалось сомнительным – и философы, грязные маньяки, и помещение, – но я пошла. Семинар вел Рихард Граузам. Полагаю, он был привлекательным для женщин ближе к своему возрасту, который я определила на сорок, хотя выглядел он, честно сказать, намного старше. Он разбивал на группы и назначал темы для обсуждения. У нас с Габриэлем была «Социальные сети и «эго». Габриэль стеснялся говорить при всех, и мне пришлось вытянуть пару бредовых концепций из университетского курса, а потом прибегнуть к эссе Хайдеггера «Вопрос о технике». Остальные в клубе – в основном белые парни с кольцами с черепами, дредами и в мешковатых штанах – остались не особо впечатлены моим выступлением, в отличие от руководителя семинара. Он дал мне свою визитку, чтобы я позже отправила ему полную версию эссе Хайдеггера.
Я обозначила тему письма как «Наши машинные сердца» (это поэзия, а не флирт), и он тут же ответил, написав, каким «напряженным» он стал от моего письма и можем ли мы встретиться наедине, чтобы я поделилась с ним знаниями о философии технологий, пожалуйста. Я не помню ход нашей переписки и не могу представить его письма как доказательства, потому что удалила их из входящих, истребив его из своей цифровой биографии. Так что память мне в помощь. Тут история не затянется. Никаких описаний черт лица или подробных рассказов о его пищевых пристрастиях, и разговор наш я пересказывать тоже не буду. Помню, я всерьез думала, будто он хочет поговорить о философии, и несколько часов повторяла свои записи по эссе Хайдеггера, чтобы не быть бесполезной. Но, несмотря на профессиональный интерес Граузама к моим знаниям, он ни разу так и не спросил меня ни обо мне самой, ни о моем взгляде на критику Хайдеггера. А я искренне, с неподдельным интересом слушала все его монологи. Куда пропала моя внутренняя Эстелла?
Лучшими его чертами были его любовь к весне и то, что он познакомил меня с двумя крайне дорогими для меня вещами: Гансом Фалладой и «saure Zwiebeln» – это такой маринованный лук. А худшими чертами было буквально все остальное. Несмотря на разницу в возрасте, он не потратил на меня ни цента и даже отказался оставлять стеклянные бутылки бездомным, чтобы самому сдавать их в переработку, и на полученный четвертак покупал чизбургеры с чили в бургерной рядом с Котти, «с двойной порцией лука, битте». Он был инструктором йоги на замену. А еще сторонником теории заговора и избегал «Ватсапа», потому что ужасно переживал за личные данные[18]. Узнав, что я из Оксфорда, он стал очень подозрительным и начал расспрашивать меня о тайных обществах, масонстве, а когда я пошутила, что была высокопоставленным членом ложи, он продемонстрировал то отсутствие юмора, которое присуще даже лучшим немцам в моем окружении: принял мои слова всерьез и явно занервничал. Как и многие мужчины-интеллектуалы, он думал, что безостановочной критики мира достаточно, чтобы его исправить.