Съезд был созван согласно постановлению мартовского совещания Советов. Формально перед ним лежала та же двойная задача, что перед совещанием: сплотить ряды революционной демократии и выяснить ее отношение к основным вопросам, поставленным на очередь дня развитием революции. Эти вопросы были все те же: о войне, о правительстве, о земле.
Но постановка вопросов была уже иная, и обсуждались они по-иному, и атмосфера Кадетского корпуса, где заседал съезд, ничем не напоминала атмосферы Таврического дворца дней первого Всероссийского совещания. За два месяца революции утекли многие годы. За это время коренным образом изменилось положение и внутри советской демократии, и вне ее. Тогда мы искали путей к соглашению всех наметившихся в Советах течений и, казалось, были недалеки от разрешения этой задачи (например, при обсуждении вопроса об отношении к Временному прави
тельству). Теперь в возможность соглашения почти никто не верил. Объединительные попытки делались без веры в успех, скорее для очистки совести, и, может быть, главным их стимулом было желание руководителей обоих течений снять с себя упрек за происшедший в рядах демократии раскол.
Линия борьбы была ясна: меньшевистско-эсеровский оборонческий блок -- с одной стороны, большевики -- с другой. Третьей силы не было. Левые эсеры и меньшевики-интернационалисты, колебавшиеся между противоположными лагерями, не шли в счет.
На съезде было около 100 большевиков, человек 250 меньшевиков, до 300 эсеров; да еще человек 250 приходилось на беспартийных и на мелкие группки, не игравшие заметной роли. "Интернационалистов" было человек 60--70 -- из них половина, с Мартовым153 во главе, входила в меньшевистскую фракцию, а другая половина, возглавляемая Троцким и Луначарским154, примыкала к большевикам.
Все голосования, насколько помню, давали одни и те же цифры: большинство в 500--600 голосов и меньшинство в 100--150 человек. Колебались эти цифры главным образом в зависимости от того, насколько полон был зал заседания. В этой обстановке не было места для развития борьбы в парламентском смысле, не было надобности в бесконечных речах, и съезд мог бы закончить свои занятия не в три недели, а в три-четыре дня. Но течение съезда определялось не фракционными группировками в его составе, а своеобразным очертанием линии раскола, которая делила в то время на два лагеря революционную демократию России.
Каждое из боровшихся в Советах течений противополагало свою политику политике противников, как пролетарскую линию в революции линии мелкобуржуазной. Это противопоставление было с обеих сторон неправильным или, во всяком случае, спорным: на стороне того и другого течения были и пролетарские, и мелкобуржуазные элементы; если большевики были сильны в рабочих районах Петрограда, то оборонцы почти безраздельно господствовали во многих промышленных центрах средней России; с другой стороны, главной, общепризнанной опорой большевизма был Кронштадт, гарнизон которого никак нельзя было причислить к "пролетариату" в марксистском смысле слова.
Но вот грань -- четкая до осязательности и твердая, как лезвие ножа: к началу июня Исполнительный комитет, проводивший политику обороны и коалиции, имел против себя большинство рабочих и солдат в Петрограде и за себя --революционную демократию остальной России. Как раз перед самым съездом большевики вновь одержали победу над нами на петроград
ской конференции фабрично-заводских комитетов155. Эта конференция, собравшаяся для обсуждения экономических вопросов, волновавших рабочих, вынесла предложенную Зиновьевым резолюцию, заканчивавшуюся требованием перехода всей государственной власти в руки Советов. За резолюцию было подано 297 голосов, при 21 -- против и 44 воздержавшихся.
Я думаю, что численное соотношение сторонников большевизма и оборончества на фабриках и заводах Петрограда было в начале июня близко к этим цифрам. Соотношение же сил обоих течений складывалось еще менее благоприятно для нас. Ибо как в механике при столкновении многих движущихся тел живая сила каждого из них измеряется его массой и квадратом скорости, так в революции при столкновении социальных групп численность каждой из них имеет меньшее значение, нежели ее устремленность, активность. А в петроградском пролетариате максималистские настроения охватывали в это время бесспорно наиболее активные элементы рабочих кварталов. За нами были чуть ли не исключительно те слои рабочих, которые оставались во власти инерции первых двух дней революции.
В провинции, как я упоминал уже, бунтарские, максималистские настроения нарастали значительно медленнее. Там в конце мая наблюдалась примерно та же картина, какую Петроград представлял в начале апреля -- слабая дифференциация течений при преобладании влияния оборонческих партий. Можно было по-разному оценивать это явление, но сам факт не внушал сомнений. А этот факт имел своим последствием то, что нам приходилось все с большей настойчивостью искать опоры нашей политике вне Петрограда. В орган такой апелляции и суждено было превратиться июньскому съезду. Говорю "суждено", ибо огромное большинство делегатов менее всего было расположено "разбирать петроградские споры" и предпочитало, чтобы петроградские политики сами сговорились между собою. А между тем не было возможности обойти эти "споры", так как в них был узел революции.
С другой стороны, было бы странно, если бы партия, составлявшая меньшинство в провинции, но чувствовавшая свою силу в столице, ограничивала себя в такой момент рамками парламентских дебатов и воздержалась от демонстрирования перед Всероссийским съездом своей власти над умами солдат и рабочих Петрограда. Если для одних съезд Советов был средством преодоления усиливавшейся в столице бунтарской стихии, то для других он явился сигналом, чтобы бросить эту стихию на абордаж твердынь оборончества. Отсюда своеобразное течение съезда.
* * *
Начало съезда ознаменовалось бурным инцидентом по поводу высылки Роберта Гримма156, швейцарского социалиста-интернационалиста, сыгравшего крупную роль в период Циммервальда и Кинталя и весной 1917 года приехавшего в Россию. Не буду рассказывать здесь всю эту историю. С Гриммом я встречался несколько раз. Он производил впечатление доктринера, не привыкшего лезть за словом в карман, бойкого, самоуверенного, но плохо разбирающегося в обстановке. За свое короткое пребывание в Петрограде Гримм наделал немало несуразностей и дал возможность "использовать" себя всем, кому было не лень. Широко использовали его большивики, еще шире --германский генеральный штаб, но наиболее ценные услуги он оказал, несомненно, нашим правым кругам, которым дал оружие против Советов и в особенности -- против советских министров Церетели и Скобелева, поручительство которых открыло Гримму возможность въезда в Россию.
Последним подвигом Гримма была попытка прозондировать почву об условиях, на которых германское правительство согласилось бы заключить сепаратный мир с Россией. Каковы бы ни были субъективные намерения Гримма, в то время, когда он предпринимал этот шаг, сепаратный мир с Россией был предметом мечтаний германского командования, в России же все партии сходились в решительном отрицании этого решения вопроса о войне. Таким образом, непримиримый интернационалист объективно оказался в данном случае в роли агента чужого правительства.
Когда это открылось, Временное правительство предписало ему покинуть пределы России. Меньшевики-интернационалисты выступили на съезде с протестом против этого "акта полицейского произвола". Мартов в пламенной речи громил Временное правительство и министров-социалистов, поднявших руку на швейцарского социалиста. Ему отвечал Церетели. На всех, кто чувствовал трагическое положение революции, гнетущее, подавляющее впечатление должен был произвести этот словесный поединок. Мартов и Церетели, оба одинаково искренние, одинаково мужественные воины демократии и революции, призванные, казалось бы, идти рука об руку, защищая общее знамя от врагов справа и слева, выступили здесь непримиримыми противниками.