Мы с Соколовым, напротив, настаивали на том, чтобы решение форта было ясно и определенно: или -- форт отказывается от вчерашнего решения, осуждает политику петроградского Исполнительного комитета и будет отныне поддерживать Кронштадтский совет, или -- он остается при вчерашнем решении, осуждает действия Кронштадта и будет поддерживать петроградский Исполнительный комитет.
Такая постановка вопроса дала кронштадтцам повод утверждать, что они, мол, за единение и согласие, а петроградцы ищут ссоры и пытаются внести рознь между частями крепости. Но мы твердо стояли на почве принятой накануне резолюции.
При голосовании в собрании произошел раскол: артиллеристы в огромном большинстве были за нашу резолюцию; пехотинцы и прибывшие из Кронштадта матросы шумно поддерживали резолюцию, предложенную Рошалем и Раскольниковым. Решено было для окончательного определения позиции гарнизона произвести закрытое голосование по командам. Такое голосование и было произведено в ближайшие дни. Точных результатов его я не помню, но, во всяком случае, они были не в пользу Кронштадтского совета.
"Фронт" бунтарской крепости был, таким образом, прорван. Голосование Красной Горки расширило этот прорыв. В это время и среди кронштадтцев начались колебания. Часть матросов испугалась поднявшегося вокруг кронштадтской истории шума. На Якорной площади раздавались ругательства и угрозы против вожаков, которые "неизвестно чего хотят". Бунтарская волна в Кронштадте шла на убыль. Местный Совет заявил о готовности исполнять приказания правительства. В Кронштадт прибыла следственная комиссия, приступившая к рассмотрению дел арестованных офицеров. Буйные собрания на Якорной площади стали реже и малолюднее.
"Красный Кронштадт" перестал быть пугалом для правой печати. Но газеты не скрывали своего раздражения таким разрешением конфликта: зачем Церетели и Скобелев ездили разговаривать с мятежниками? Почему не проучили бунтовщиков? Впрочем, кронштадтская эпопея этим не кончилась. Большевики повели в частях петроградского гарнизона агитацию за необходимость поддержки "революционных выступлений" Кронштадта. Целый ряд полков вынес соответствующие резолюции.
Большевистские лозунги обогатились около этого времени новым требованием -- перевода Николая II в Кронштадт, и этот лозунг в короткое время приобрел огромную популярность. Стал входить в употребление и кронштадтский стиль в сношениях с правительством. Так, всю печать обошла резолюция линейного корабля "Гангут", требовавшая перевода Николая II в Кронштадт и заканчивавшаяся такими словами: "Мы в третий раз выносим наше решение и не намерены шутить. Это наша последняя резолюция. После нее мы уже будем действовать открытой силой"*.
Кронштадтской бунтарской стихии суждено было проявить себя еще не раз. В июльские дни она залила кровью улицы Петрограда. В октябре она напомнила о себе стрельбой "Авроры" по Зимнему дворцу. С нею столкнулись представители демократии в день разгона Учредительного собрания150.
* * *
На фронте назревали в это время события исключительной важности: подготовлялось наступление. 14 мая появился знаменитый приказ -- воззвание Керенского к войскам:
"Во имя спасения свободной России вы пойдете туда, куда поведут вас вожди и правительство. Стоя на месте, прогнать врага невозможно. Вы понесете на концах штыков ваших мир, правду, справедли
* См.: Новая жизнь, 1917, No 53, 27 мая.
вость. Вы пойдете вперед стройными рядами, скованные дисциплиной долга и беззаветной любви к революции и родине..."
Этот приказ вызвал много толков. Одни восхищались проникавшим его пафосом, другие морщились от его театральной напыщенности. Правая печать торжествовала возвращение России к традиционной политике верности союзникам. Большевики метали громы и молнии против военного министра, вновь собирающегося бросить миллионы солдат в бойню.
Но Керенскому принадлежало в данном случае лишь выполнение, а не инициатива: необходимость оживления фронта, возобновления активных боевых операций, перехода в наступление была признана всем правительством, и в этом вопросе между советскими министрами и цензовиками не было разногласий. Уже в правительственной декларации 6 мая, в словах "Временное правительство твердо верит, что революционная армия России не допустит, чтобы германские войска разгромили наших союзников на Западе и обрушились всей силой своего оружия на нас" было высказано решение положить конец сепаратному перемирию, фактически установленному на нашем фронте германским командованием.
Но если советские деятели сходились с представителями цензовых кругов в признании необходимости оживить застывший фронт, то мотивы у тех и у других были различные. Для цензовиков переход армии в наступление означал возврат России к политике Милюкова и, вместе с тем, средство прибрать к рукам армию и положить конец революции. На этой точке зрения, в частности, стоял генералитет, оказывавший в то время большое влияние на правые и либеральные политические круги. Генерал Лукомский151 в своих "Воспоминаниях" прямо пишет:
"...Союзники настаивали на начале активных действий на нашем фронте. С другой стороны, теплилась надежда, что, может быть, начало успешных боев изменит психологию массы и возможно будет начальникам вновь подобрать вырванные из их рук возжи"*.
В советских кругах в пользу наступления приводились совершенно иные соображения. Станкевич, отмечая появившуюся в начале мая в этих кругах тенденцию в пользу наступления, высказывает уверенность в том, что "помимо соображений международной политики и действительного искания путей к миру в новых настроениях играли значительную роль соображения внутренней политики. Бездеятельная армия явно разлагалась... Надо было дать армии дело... Конечно, быть может, лучшим исходом было бы в смысле внутренней политики, если
* Ген. А.С. Лукомский. Из воспоминаний // Архив русской революции, кн. 2. Берлин, 1922.
бы наступление начал сам противник. Но он не наступал. Значит, надо было двинуться на него и ценою войны на фронте купить порядок в тылу и в армии"*.
Но это не совсем точно. Станкевич в то время работал на фронте и не имел непосредственного контакта с Таврическим дворцом. Указываемые соображения были у него, у некоторых фронтовых работников, у Керенского. Но они были чужды руководящим кругам советского оборончества. Были мы правы или нет -- но для нас наступление являлось необходимой ценой за приближение всеобщего мира, и ни за что, кроме мира, не согласились бы мы платить эту цену, в которую входили тысячи новых могил.
Положение рисовалось нам в виде дилеммы: сепаратное перемирие или наступление. Большевики защищали фактически установившееся перемирие так же, как они защищали закреплявшие это состояние фронта братания. "Правда" писала:
"...Что же дурного в фактическом перемирии?.. Нам возражают, что перемирие установилось только на одном фронте и что потому оно грозит сепаратным миром... Возражение до очевидности несостоятельное, явная выдумка, попытка засорить глаза...
Братание на одном фронте может и должно быть переходом к братанию на всех фронтах. Фактическое перемирие на одном фронте может и должно быть переходом к фактическому перемирию на всех фронтах...
Что дурного в таком переходе?"**.
В таком переходе не было бы, с нашей точки зрения, ничего дурного, но дурно было то, что такого перехода в действительности не происходило и практическое сепаратное перемирие с Россией лишь давало германскому командованию возможность увеличить ожесточение боев на западных фронтах, вводя в бой новые и новые дивизии, снимаемые с русского фронта. При таком положении дел на нашем фронте у нас не могло быть никакой надежды сговориться с социалистами Запада относительно общей борьбы за демократический мир, как не было надежд и на совместный с союзниками правительственный пересмотр целей войны.
Сепаратное перемирие загоняло, таким образом, российскую революцию в тупик. Переход в наступление русских армий на фронте становился предпосылкой нашей внешней мирной политики. Но "оживление фронта" практически означало возобновление кровопролития. И каковы бы ни были мотивы в пользу такой политики, против нее было естественное элементарное чувство самосохра