Литмир - Электронная Библиотека
A
A

И Вельский совершает предательство, он спасает свою жизнь, но переживает глубокий душевный кризис, и когда МГБ предлагает ему стать тайным осведомителем, он отказывается, рискуя поплатиться за это тюрьмою и даже почти желая этого, желая этим искупить свою вину. Предательство спасает Вельского от ареста, но не от травли в университете на философском факультете, откуда он вскоре вынужден уйти. После смерти Сталина Вельский добивается разрешения защитить диплом, затем путем подкупа устраивается на работу в немецкую редакцию на радио, скрывает свои мысли и свои симпатии, старается ничем не выделяться – «Я перевоплощался до такой степени, что иногда ловил себя на том, что раздуваюсь самодовольно, как индюк, и становлюсь похожим на пошляка П…Жить такой двойной жизнью было страшно трудно…» (стр. 25–26) – и наконец, в результате четырехлетних усилий добивается цели – туристской путевки в ГДР.

В Берлине он намерен перейти в Западный сектор. Перед отъездом Вельский записывает: «Жить в своей стране я не могу, существующий порядок противоречит моим убеждениям, моему достоинству человека… В юности, самой святой поре человеческой жизни, мне оплевали душу, меня сделали предателем, меня сделали циником. Как и всякий нормальный человек, я родился с сердцем, открытым добру. Они же, как в сказке, вложили мне льдышку в сердце, и оно застыло. Я мог любить людей, а я возненавидел их. Я хотел работать в своем призвании, хотел мыслить и писать, мне же приходилось скрывать свои мысли и халтурить. Мне всегда был чужд марксизм, меня всегда интересовали более глубокие, вечные вопросы духа – здесь у меня бывали прозрения, но я не мог поведать их… Я не могу жить в обществе диктатуры, в обществе несвободном, где попраны все права мыслящего человека… мое место – в свободном мире. Там, где человеку не надо скрывать своих мыслей и поступков, где нет постоянного чувства страха и унижения… Я, родившийся при этом строе и живший при нем, поняв его и испытав на себе, стал его врагом… Мы все являемся свидетелями крушения гигантского социального эксперимента. Люди захотели жить лучше, а кончили полицейским государством. Идеи величайшей свободы обернулись величайшим угнетением. Идеи высочайшей справедливости привели к морям крови… Мне осталось одно – бежать… О, как я буду рад, что мне не придется больше читать ваших газет, слушать ваше лживое радио, лживые речи и восхваления, самому лгать и притворяться… Пусть найдут мою рукопись – будет поздно… Читайте и знайте, как наше, нет – ваше общество воспитывает своих врагов. И таких врагов, я знаю, немало, молчаливых, пассивных. Это сделали вы, ваши фразы, ваши культы, ваши терроры и тюрьмы. Задумайтесь, еще раз советую, задумайтесь над тем, как идеи величайшей справедливости обернулись величайшим насилием над людьми» (стр. 31–33).

До чего же это похоже на знаменитое письмо Союзу советских писателей Аркадия Белинкова, бежавшего на Запад в 1968 году и оставившего это письмо в Москве перед самым отъездом, письмо, потрясшее всех нас своей беспощадной прямотой и силой гнева:

«Страшно жить с вами рядом, читать ваши книги, ходить по вашим улицам. К счастью, единственная связь, которая существует между вами и мной, это пребывание в бесстыжей организации – Союзе писателей СССР, – которая вместе с вашими партийными архиереями, вашей охранкой… отравляла нищий, несчастный, жалкий, послушный народ. Эта связь, это единственное соприкосновение с вами вызывает у меня отвращение, и я оставляю вас восторгаться неслыханными победами, невиданными успехами, невидимыми урожаями, поразительными достижениями и умопомрачительными решениями – без меня, без меня»[44].

И на письмо писателя Анатолия Кузнецова, бежавшего в Англию в 1969 году:

«Я больше не могу там жить… Именно больше не могу. Если мне сейчас снова оказаться в СССР, я там сойду с ума… Пожалуй, трудно придумать самому себе худшее наказание: всю жизнь дрожать, юлить, жадно ловить указания, бояться ошибиться. О, Боже!.. Четверть века я мечтал о немыслимом для советского писателя счастье: писать <…> вольно, безбоязненно. Не думать о партийных указаниях, <…> не вздрагивать при каждом стуке в дверь. Не зарывать рукописи в землю, едва лишь просохнут чернила. О, сколько ямок я ископал, зарывая стеклянные банки с “опасными” и “сомнительными” рукописями… Надежным сейфом служила мне русская земля»[45].

И на заявления многих и многих других советских граждан, бежавших за границу часто с риском для жизни.

Вельский приезжает в Берлин, переходит в Западный сектор (тогда еще не было берлинской стены), несколько часов бродит по Западному Берлину, приглядывается к людям, наблюдает и… возвращается назад.

«Я не мог, я струсил, мне не хватило той великой убежденности, которая дает право перешагнуть рубеж… Не за лакомым куском я туда шел, а за спасением. За идеалом шел. Но где его было взять, если его не было во мне. Было одно озлобленное отрицание, но не было идеала, ради которого стоит жить и умереть… Я мог стать “гражданином свободного мира” и не стал. Нет для нас “свободного мира”, есть чужой мир, мир чужих, более благополучных людей, которые тоже по-своему несвободны… Пусть я попаду в участок, меня начнут допрашивать, проверять, потом отправят, видимо, в лагерь для перемещенных лиц… Я попадаю в механизм большой политической игры безликим винтиком, таким же, каким я был в нашем государстве. Я здесь ненужный и чужой… Всё настойчивее вставал образ Родины, нет, не мачехи, а кроткой, доброй, заботливой, но униженной матери. Неужели во мне так сильно было это чувство? Я и не предполагал, что оно у меня есть… Выходит, правда, не может русский человек жить без родины! А я русский человек!.. И в своем недовольстве – русский, и в жажде идеала и справедливости – русский!.. Это сознание своей нерасторжимой принадлежности к родине вспыхнуло как откровение… От этого умиленного, внезапно обретенного чувства у меня слезы стояли в глазах и всё мутилось. Я вдруг на какое-то время обрел что-то чистое и идеально-святое, чего уступить уже было нельзя» (стр. 33_35).

Эта длинная цитата, надеюсь, убедит читателя, что столь неожиданный поворот сюжета – не поиск эффекта и оригинальности, а психологически обоснованный и вполне закономерный шаг героя.

Столько идти к намеченной цели и затем от нее отказаться – значило очутиться перед пустотой. «Я сломлен. Я устал, устал, устал. Итог мой печален и жалок. Я не стою сам себя. Я не могу жить в этом сумасшедшем мире… Я не обрел того и не преступил… Я чем-то обманут… Они добили меня. Я задыхаюсь… Боже, если Ты есть, помоги мне! Я кончился! кончился! кончился!» (стр. 35).

Вельский замыкается в себе, уходит от мира, где царит отвратительная ему фальшь, суета и бессмыслица. Он почти не выходит из дому, живет на деньги, вырученные от продажи дядиной библиотеки, целыми днями размышляет над смыслом жизни, над тайной смерти, над загадками бытия. Во время этой суровой аскезы, в напряженном борении со своими страхами и сомнениями его озаряют откровения, которые он регистрирует в своем дневнике. Над этими откровениями можно, конечно, посмеяться. Как, впрочем, и над откровениями всех провидцев, ибо не логическая стройность и не доказательная убедительность делают откровения значимыми, а лишь интенсивность и искренность их переживания (а этого нельзя отнять у Вельского), да еще настроение умов, сочувствие окружающих, делающее откровение историческим фактом.

Основной вопрос, мучащий Вельского, – бессмысленность жизни перед лицом неизбежной смерти. Вопрос банальный, тысячу раз повторенный, но и вечно новый и тем более новый для советской литературы, где тема смерти – запретная тема (не только философствования на эту тему, но даже просто эпизоды, изображающие смерть, тщательно вычеркиваются советской цензурой). В этой подпольной книге русская литература снова открыто и прямо обращается к проблеме смысла жизни, смерти и существования Божьего.

вернуться

44

Белинков А. Письмо Союзу советских писателей // Новое русское слово. 1968. 20 июля.

вернуться

45

Кузнецов А. Обращение к людям // Посев. 1969. № 8. С. 13–14.

8
{"b":"847836","o":1}