Не так давно, увидев обо мне биографический сюжет по телевизору, на меня вышли родственники – потомки одного из маминых братьев, дяди Миши (мама его потеряла ещё в 30-е годы). Они стали переписываться с моей сестрой и прислали фотографию – на ней вся семья, тогда принято было такие делать, специально фотографа приглашали. Маме там лет семь-восемь, а после мамы родились ещё младшие дети: тётя Вера, дядя Витя и дядя Лёша, которого я не видел никогда – он погиб на фронте. Вера с Тосей очень похожи, смуглые до неприличия, без всякого преувеличения – мулатки, а остальные (видимо, по другой линии) пошли беленькие. У нас, наверное, как в мелеховском роду из «Тихого Дона», где-то среди предков присутствует пленённая бабушка-турчанка – отсюда и смуглость у некоторых родственников проявляется.
Родились в этой большой семье два горбатеньких ребёнка: старшая сестра Шура и брат Витя. Говорить об этом было не принято. Вообще я обратил внимание: если случается несчастье, рождается ребёнок с неизлечимой болезнью, отклонениями в развитии, то срабатывает стандартный защитный механизм и тему начинают обходить стороной, а то и вовсе стараются не замечать очевидного. Я сталкивался с подобной психологической реакцией неоднократно, вот и в случае с Витей – настоящим горбуном, и с Шурой – не слишком, но всё-таки горбатенькой – в семье Дубовских та же реакция была: тема считалась если не запретной, то, во всяком случае, о ней старались не распространяться.
При советской власти мамину семью не раскулачили, хотя был у них дом, большое хозяйство: коровы, козы, лошади. Со всем этим нелегко управляться, но работали сами: семья большая и батраков нанимать не требовалось. Поэтому, как не причастных к эксплуатации, приписали их к середнякам, но, видимо, опасаясь раскулачивания, к тридцатым годам все из села разъехались – в основном подались в Астрахань, выучились кто на кого, устроились кто куда. Происхождение своё скрывали, в биографиях писали, что из бедняков. Дом то ли бросили, то ли всё-таки удалось его продать, но в любом случае никого из нашего рода в Чагане не осталось. Дед мой доживал век в Астрахани, кажется, где-то сторожем работал, дети с ним не общались. Не любили главу семейства за властность и грубость, доставалось от него всем, ходили даже разговоры, что именно на нём вина за смерть моей бабушки. Вроде как дед её ударил, да так, что она упала и несколько часов пролежала на леднике. Ледник – хитроумное подземное сооружение, куда зимой укладывали лёд и даже в астраханскую летнюю жару он не растаивал. Без такого холодильника в рыбацкой деревне не обойтись, улов не сохранить, и вот бабушка будто бы там сильно простыла. Правда, по другой версии, она умерла во время эпидемии «испанки» в 1919 году, а может быть, одно с другим как-то оказалось связано: и на леднике застудилась, и грипп этот страшный подхватила, от которого народу тогда умерло больше, чем погибло в Первую мировую.
Многое из пережитого мама пыталась мне рассказывать, но я слушал вполуха, думал: чего она пристаёт со своими воспоминаниями. Сейчас, конечно, относился бы по-другому, считал бесценными, уточнял детали. Лишь иногда в дальних уголках памяти наткнёшься вдруг на какой-нибудь образ из её рассказов, как, например, во время контрреволюционного восстания в Чагане красноармейцев со связанными руками под лёд заталкивали. Это сейчас, когда свидетелей не осталось, можно трезвонить о большевиках, которые расправлялись с несчастными, ни в чём не повинными крестьянами, выступившими против жестокой советской власти.
Ещё помню, мама рассказывала, что её очень рано выдали замуж за человека значительно старше и пришлось переезжать к нему в посёлок под Астраханью. О том периоде жизни, который она очень не любила, осталась фотография: мама на ней в жакетке, берете – очень узнаваемая женщина из 20-х годов.
Довольно скоро мама решила уйти от мужа, пошла в суд, ей предложили адвоката, но она сама взялась защищаться. Свою речь на суде пересказывала так: «Он меня взял не как жену, а как домработницу, а я не хочу быть в таком положении, хочу ещё жить, хочу пойти учиться…» Судья ей потом говорил: «Ну, Дубовская, вы талант, вам в адвокаты надо идти…» Гораздо позже с чужих слов я узнал то, что родители детям обычно не рассказывают: у мамы, оказывается, была дочка от первого брака, Ниночка, но прожила очень недолго.
Мама моя была абсолютно советским человеком. Лучшей похвалой в её устах была характеристика «настоящий коммунист». И, что интересно, в пример она приводила отца. С уважением говорила, совершенно искренне, хотя жили они плохо, и отец её обижал. Да и она его тоже обижала.
Сестра Ира родилась 30 мая 1941 года – до войны оставалось меньше месяца. Тяготы Великой Отечественной нас коснулись не очень сильно: Баку бомбили мало, мы жили тогда в центре города – в крепости, откуда есть пошла бакинская земля. Сейчас, когда случается оказаться в Баку, прошу, чтоб именно туда, в крепость, меня и отвезли. Брожу по узким улочкам этого уникального места (знакомого нашим зрителям по фильму «Бриллиантовая рука») и чувствую ностальгическое волнение, хотя чётких воспоминаний из детства у меня не осталось.
Задолго до войны, в 1921 году, между Советской Россией и Ираном был заключён договор, по которому мы имели право ввести войска на иранскую территорию в случае военной угрозы нашим южным рубежам. Но в 1941 году шах Ирана Реза Пехлеви отказал в этом Советскому Союзу, и тогда была проведена совместная операция союзников (Великобритании и СССР) по оккупации Ирана: необходимо было лишить Гитлера возможности захватить иранские нефтяные месторождения, к тому же требовалось обезопасить пути доставки военной помощи СССР по ленд-лизу.
Отца отправили в Иран, он был там, как я понимаю, нашим резидентом, работал под прикрытием на должности представителя Каспийского пароходства. Так что первые годы войны, самые тяжёлые, наша семья провела в относительном благополучии. Воспоминаний об Иране у меня, можно сказать, не осталось, лишь какие-то вспышки: едем мы куда-то, покачиваясь, в фаэтоне, и я прижимаюсь к маме.
Мать говорила, что страна была нищая, люди от голода и малярии умирали под заборами; выйдешь на улицу, а там к тебе руки тянутся за милостыней. Но я не думаю, что мама особо разбрасывалась деньгами: нужно было о семье думать, да к тому же она была деревенской закалки, сама прошла через серьёзные испытания, просто так её не разжалобишь.
В Иране, оказавшись в новой обстановке, но главное, думаю, от осознания безысходности своего семейного положения, отец завёл любовницу – работала с ним какая-то секретарша. Судя по маминому рассказу, на измену мужа она отреагировала без лишних церемоний: пошла бить стёкла разлучнице, написала письмо отцовскому начальству, чтобы сохранили семью. В общем, портили они друг другу жизнь вдохновенно, в средствах себя не ограничивая. Сколько себя помню, так они и жили, всё время выясняя отношения, проявляя недовольство, предъявляя претензии.
В Иране я подхватил малярию, единственным из семьи, и приступы этой болезни продолжались у меня лет до двадцати пяти. Начинались с лёгкой дрожи, потом по нарастающей – когда зубы уже стучат и становится невероятно холодно. Ложишься и тебя накрывают всем, что только найдётся в доме, потому что температура поднимается до сорока одного, почти до сорока двух, а после – толчком – кризис проходит, и можно всё с себя сбросить и какое-то время подышать свободно. Час лежишь весь в поту, блаженствуешь, а потом снова температура поднимается, и тащишь опять на себя одеяла. Кстати, именно малярия позволила мне понять, что высокая температура – это благо, а обывательская привычка её сбивать – категорически неверная тактика лечения. Потому что жар – это борьба жизни и смерти, способ сопротивления организма.
В Баку мы вернулись, когда война ещё не закончилась, и почти сразу я заболел воспалением лёгких – двухсторонним, крупозным. Совсем недавно узнал, что другое название этой болезни – отёк лёгких, а это всегда смертельный диагноз. Всё заработанное отцом в Иране ушло на моё лечение, даже пришлось что-то продавать. Лучшим средством в те годы считался красный стрептоцид, но и его надо было достать. Ещё мать покупала на рынке продукты, рекомендованные врачами, а они дешёвое не посоветуют. Состояние было критическое, меня уже положили на операционный стол, но хирург подошёл к отцу, который сидел в коридоре и ждал окончания операции: «Как хотите, но я не возьмусь, уверен, что под скальпелем он умрёт». Отец ответил: «Ну хорошо, значит, будем полагаться на судьбу…»