"Вступив на голландский престол, ваше величество забыли, что вы француз, и даже напрягли все силы ума, чтобы уверить себя, что вы голландец. Голландцы, склонявшиеся на сторону Франции, подверглись преследованию, а служившие Англии пошли вперед. Французы, офицеры и солдаты изгнаны, лишены уважения, и я с прискорбием вижу, что в Голландии, при короле моей крови, имя француза предано позору. Однако ж я так ношу в душе, так поддерживал высоко, на штыках моих солдат, достоинство и честь французского имени, что ни Голландия, ни кто другой не могут коснуться его безнаказанно. Чем же можно оправдать оскорбительное поведение вашего величества против Франции и меня? Вы должны понимать, что я не отделяю себя от моих предшественников, и что я за все отвечаю, от Кловиса до Комитета Общественного Благоденствия... Знаю, что теперь в моде у некоторых людей хвалить меня и порицать Францию; но все, не любящие Франции, не любят и меня; кто бранит мой народ, тот первейший враг мой. В речи моей к законодательному корпусу я уже выказал неудовольствие мое; не скрою от вас, что имею намерение присоединить Голландию к Франции для нанесения самого жестокого удара Англии и чтоб избавиться от непрерывных оскорблений, наносимых мне вашими министрами. Устья Рейна и Мааса должны мне принадлежать. Во Франции коренная мысль, что рейнский Толь-ваг должен быть нашей границей. Вот чего хочу я в Голландии:
1. Прекращения торговли и всех сношений с Англией;
2. Флот в четырнадцать линейных кораблей, семь фрегатов и семь бригов или корвет вооруженных;
3. Двадцать пять тысяч сухопутного войска;
4. Уничтожения маршалов;
5. Уничтожения всех привилегий дворянства, противных конституции, мною данной и обеспеченной.
Ваше величество, посредством своего министра можете открыть переговоры на этих основаниях с герцогом Кадорским; но также можете быть уверены, что при первом же случае, как в Голландию будет впущен хоть один пакетбот, я восстановлю таможенные запрещения; при первом оскорблении моего флага велю вооруженной рукой взять и повесить на мачте голландского офицера, который позволит себе оскорбить моего орла".
Голландский король не внял голосу владыки. Настоящие нужды и выгоды голландской промышленности наиболее привлекали его внимание. Он думал, что согрешит, если станет стремиться к какой-нибудь другой цели, кроме непосредственного благосостояния провинций, составлявших его государство. Видя только Голландию, он забывал, что помещен в нее лишь для содействия общему делу, славе и благоденствию великой империи. По характеру Людовик не любил мер чрезвычайных, средств героических; не понимал, что континентальная система была для Наполеона печальной и временной необходимостью.
Притом же Людовик не верил, что блокада, объявленная Англии, будет иметь для британских выгод такие роковые последствия, каких ожидал Наполеон.
"Разорение Голландии, - писал он Наполеону, - не только не повредит Англии, но даже послужит ей на пользу, потому что туда скроются промышленность и все богатства. Тремя способами можно поразить Англию: или отделением Ирландии, или отнятием Ост-Индии, или десантом. Два последних средства, самые действенные, не могут быть совершены без морских сил; но удивляюсь, что так легко отказались от первого средства".
Император знал, что не убивает Голландии, возлагая на нее временное пожертвование; что английская промышленность ничего не выиграет от потерь континентальной промышленности, и не тронулся жалобами брата. Во время путешествия по Бельгии Наполеон послал к нему новое письмо, в котором повторялись прежние упреки. "Если Голландия, - писал он, - управляемая моим братом, не находит в нем моего отблеска, то вы уничтожаете все доверие ко мне; сами разбиваете свой скипетр. Любите Францию, служите моей славе: только таким образом можете вы служить и королю Голландии... Отдав вам престол голландский, я думал отдать его французу; вы идете по другой дороге... Воротитесь с ложного пути; будьте в сердце французом, иначе вы не удержитесь на своем месте..."
Голландский король, упорствовавший в желании оставаться голландцем по минутным требованиям и по настоящим нуждам своего торгового народа, а не по дальновидным планам брата своего, устал, наконец, от неравной борьбы с ним, оставил свои владения и уехал в Германию, послав в Париж формальный акт отречения. Такой поступок сильно рассердил Наполеона. По докладу министра иностранных дел он повелел 9 июля 1810 года присоединить Голландию к Французской империи, и маршал Удино немедленно занял Амстердам.
Император не скрывал огорчения, нанесенного ему поступком брата. Когда Людовик своим отречением и бегством хотел показать перед Европой и потомством, что император превратил его венец в несносную ношу своими требованиями, Наполеон не мог оставаться под влиянием такого доноса, не отвечая неожиданному доносителю, которого встретил в своем собственном семействе. Все действия этого необыкновенного человека выходили из круга обыкновенных соображений и всегда легких правил. И в этом случае он умел найти средство, которого не придумал бы никто другой, чтобы нанести Людовику жесточайший удар и громко выказать свое неудовольствие. Он решился поразить отца участием в судьбе сына: одно и то же слово дает в политическом мире жизнь одному и смерть другому; народ, располагающий своей любовью и ненавистью но любви и ненависти своего героя, перестанет причислять к императорской фамилии брата, который дерзнул отделиться от императора, и примет участие в племяннике, защитником и отцом которого объявил себя император. 20 июля, в большом собрании в Сен-Клу, Наполеон велел представить себе принца Наполеона-Людовика, своего крестника, и сказал ему с чувством:
"Приди, сын мой, я буду тебе отцом; ты ничего не потеряешь!
Поведение твоего отца огорчило меня; только болезнь может служить ему извинением. Когда вырастешь, заплатишь долг за себя и за него. Никогда не забывай, в какое положение ни поставила бы тебя моя политика и выгоды моей империи, что первый долг твой служить мне, второй - Франции; все другие обязанности, даже к народам, которые я могу тебе доверить, должны быть второстепенными".
Если б другой избранный повелитель, владевший не французским троном, сказал такую речь, его можно было бы справедливо упрекнуть в гордости за то, что он поставил себя выше отечества, и в национальном эгоизме за то, что жертвует политике своей пользою союзных или покоренных народов. Но Наполеон говорил так, потому что считал себя главою и сердцем Франции, а Францию предпочитал всему обитаемому миру.
ГЛАВА XXXII
[Шатобриан заменяет Шенье. Рождение и крестины римского короля.
Праздники в столице и в империи. Папа в Фонтенбло.]
Весьма часто и с ожесточением упрекают Наполеона в том, что он убил свободу прений в публичных собраниях и газетах; но в каком состоянии была свобода прений в его время?
Когда он овладел кормилом правления, журналистика чахла от тяжкой десятилетней битвы. Будучи орудием разных партий, разделявших нацию, она служила только анархии и возбуждала омерзение к тем самым переворотам, которые прежде восхваляла и превозносила. Ей нужен был покой для получения новых сил; час диктатора настал: Наполеон явился. Демократия отказалась от многословия своих собраний, клубов и газет, которое было иногда полезно в минуты опасности, но теперь становилось неисчерпаемым источником расстройств и раздоров в государстве и постоянным средством ослаблять и позорить власть. Эпоха молчания настала, или, лучше сказать, за бурями форума последовал неожиданный монолог. Наследство прежних знаменитых ораторов перешло в руки наследников недостойных или неискусных. Тысячи голосов кричали о нуждах и желаниях государства и еще более увеличивали его опасности и страдания. Вдруг явился человек и сказал:
"Я - Франция; лучше всех ее говорунов знаю, что ей надобно и чего она желает". Он говорил правду; Франция ему поверила и признала его единственным своим оратором.