И тут раздалось «бах!». Это официант раскупорил шампанское.
Свиная морда наклонилась ко мне и захрюкала, протягивая бокал с шампанским. Я протянул руку навстречу, но промахнулся и схватился не за бокал, а за бутылку. Морда с непонятным бормотанием потянула бутылку к себе.
— Нн-нет, не от-дам! — сказал я и услышал свой голос откуда-то издалека.
Я перехватил руку и взял бутылку за горлышко. Морда отшатнулась и прыгнула куда-то вверх. Я тоже поднялся, как мне казалось, твердо, уверенно.
Не отдам! Хватит! Я и так уступал слишком много, всем уступал. Но на этот раз хватит. Нужно начинать сопротивляться, и я начну, сейчас, здесь.
Я оторвал бутылку от стола. Шампанское потекло в рукав, и ощущение этого холодного, мокрого в рукаве было последним, что я запомнил. Остальное я узнал позже.
Выглядело это приблизительно так. Я хотел ударить его по голове. Он успел отшатнуться и свалился на спину, опрокинув стул. Пока я шел вокруг стола, чтобы снова ударить, ко мне ринулись двое официантов…
*
Через два дня вечером я сидел, накинув на плечи пальто, в нетопленой комнате и составлял письмо хозяйке. Именно составлял, потому что писать его было очень трудно.
«Дорогая Евдокия Ивановна!
Мне очень обидно, что я должен уехать, не простившись с вами, но так даже лучше. Вам расскажут, как я тут набезобразничал. Из школы пришлось уйти…»
Я хотел добавить «с треском», но подумал, что треску-то, собственно, никакого не было, если, конечно, не считать треска в моей голове, когда я проснулся на дощатых нарах и увидел под потолком решетку в маленьком, давно не мытом окошке.
По правде, я здорово перетрусил. Мне пришло в голову, что я убил красномордого. Но все разъяснилось довольно быстро. Разъяснил начальник милиции. Это был добродушного вида пожилой человек, каким и должен быть блюститель порядка в городке, где никто никого не убивает и даже воруют редко и неохотно.
Когда меня ввели, он вздохнул и во время всего разговора смотрел печальным, укоризненным взглядом. Я же старался на него не смотреть.
Начальник пожурил меня с болью в сердце и, почти извиняясь, сообщил, что вынужден был позвонить Троицкому. Я не мог обижаться на человека, выполнявшего свой долг, да и смешно было бы надеяться скрыть все это в крошечном Дождь-городке. Напоследок он сказал, что я должен уплатить двадцать три рубля за разбитую посуду. Я заплатил и немедленно был выпущен на волю.
Прощаясь, начальник милиции оглядел мою жалкую, понурую фигуру, выражавшую полное и чистосердечное раскаяние, и произнес с недоумением:
— Ну как же это вы? Ведь учитель!
Измятый и измученный, с отвратительно тяжелой, неповоротливой головой, шел я в школу, смутно соображая, как появлюсь в таком состоянии на уроке. Думать о предстоящем у меня просто не было сил.
Зато Тарас Федорович, как видно, не мог думать ни о чем другом. На его беду, я чувствовал себя настолько скверно, что не мог оценить этого полного торжества. Больше того, первое, что он сказал, только обрадовало меня.
— Можете не торопиться, — заявил он высокомерным тоном, — Борис Матвеевич дал указание к урокам вас не допускать.
Я почувствовал страшное успокоение. Уткнуться головой в подушку — это было все, о чем я мечтал.
— Завтра с утра явитесь к директору!
— Почему завтра? — спросил я неизвестно зачем.
— Потому что в таком виде он с вами разговаривать не желает.
Мне удалось сообразить, что слова «в таком виде» относятся ко мне.
— Ладно, приду.
— Докатились…
Слушать нотации было невмоготу. Я молча повернулся и пошел домой.
Дома я залез в холодную постель, накрылся сверх одеяла зимним пальто и перестал обо всем думать…
Утром собственное положение представилось мне очень ясным и наконец-то несложным. Я был разгромлен, взят в плен и должен был предстать перед трибуналом. Независимо от того, какие формы он примет — педсовета или месткома, — приговор несомненен: виновен и не заслуживает снисхождения. Оставалось одно — встретить приговор достойно.
Поэтому я тщательно побрился, умылся ледяной водой и, почти полностью восстановив потерянный облик, направился к Троицкому. На пороге кабинета я отметил, что волнуюсь меньше, чем в тот день, в августе, когда впервые взялся за ручку этой двери.
И все-таки ему удалось еще один, последний, раз удивить меня. Я ждал от директора чего-то триумфального, затмевающего простодушное ликование Тараса Федоровича. Но я лишний раз убедился, что Троицкий не зря руководит образцовой школой.
— Садитесь! — показал он мне рукой на стул.
Я сел и посмотрел на него. Передо мной сидел сухой, деловитый, немного усталый человек, вовсе не похожий на ту свинью, какой представлялся он мне в ресторане. Ни следа торжества не заметил я на его лице. Скорее, на нем была досада. «Я давно знал, чем все кончится, а ты, дурак, тянул, выкаблучивался и портил нервы и мне и себе!» Было видно, что теперь, когда неприятная история осталась наконец позади, он не испытывал ничего, кроме сожаления о потраченном времени и силах. И не хотел тратить на меня больше ни одной лишней минуты.
— Вы понимаете, что вам нельзя оставаться в нашей школе? Обо всем, что случилось, знает уже весь город. Милиция собиралась возбудить уголовное дело, но я отстоял вас. — Ой брезгливо махнул желтой рукой, как бы отгоняя возможные подозрения в сочувствии. — Не ради вас, а ради школы. Мне такое пятно не нужно! Вы меня понимаете?
— Да, конечно.
— Тогда пишите заявление.
— Когда?
— Сейчас.
Троицкий подвинул ко мне бумагу.
Слаб все-таки человек: я ощутил радость, поняв, что публичного судилища не будет.
— Что писать?
— Обыкновенно: «Прошу освободить от работы…»
— А как сформулировать причину?
Он посмотрел на меня в упор и продиктовал, тщательно выговаривая слово за словом:
— «…освободить от работы по собственному желанию в связи с домашними обстоятельствами». Ведь у вас мать больна?
— Да, болеет.
— Вот и пишите.
— С какого числа писать?
— Со вчерашнего.
Я вывел дату, поставил внизу свою фамилию и подал ему листок.
Троицкий бегло глянул на заявление поверх очков и написал что-то в левом углу. Лотом открыл ящик стола и достал трудовую книжку с вложенной туда свернутой в четыре раза бумажкой.
Да, он точно рассчитал меру моего упорства, подписав книжку еще до разговора со мной. Что ж, некоторым вещам у него можно было поучиться.
— Прощайте, Николай Сергеевич. Желаю вам удачи на новом месте.
Руку он мне не протянул, и я мысленно поблагодарил его за это. Ведь по интеллигентской слабости я мог и пожать ее!
Я вышел в коридор, сунув книжку в карман. Совсем рядом был мой, нет, не мой уже класс, в который мне никогда больше не войти. Конечно, не стоило ждать перемены и устраивать слезоточивых прощаний. Я только подошел к стеклянной двери. Ребята слушали другого учителя. Вернее, одни слушали, другие, как обычно, занимались чем-то своим. На дверь никто не смотрел. Я тихо отошел. Мне было горько. Вспомнят ли они меня добрым словом? Дал я им что-то или останусь мимолетным незначительным воспоминанием, эпизодом в жизни подростков, которые вот-вот станут взрослыми и которых ждут свои радости и разочарования? Этого мне никогда не узнать…
Дома я открыл трудовую книжку. Там не оказалось ничего нового, повторялась уже известная мне формулировка — «по собственному желанию». Зато вложенную в книжку бумагу я перечитал раза три. Это была служебная характеристика. В ней говорилось, что Николай Сергеевич Крылов — хороший педагог, идейно выдержан и пользуется заслуженным авторитетом у преподавателей и учащихся. Внизу стояла подпись: «Директор школы Б. Троицкий». Подписано было разборчиво и крупно, не сомневающейся рукой.
Потому в письме к хозяйке я и не стал писать «с треском». Я написал:
«…из школы пришлось уйти и уезжать немедленно. Дождаться вас не могу. Но я хочу сказать, что вы были мне самым близким и родным человеком, и я вам благодарен, как матери, за заботу. Я обязательно напишу вам из дому…»